Изменить размер шрифта - +
 — Не подходить!

Кливленд с трудом влез на шаткую ограду, закачался на самом верху и пропал из виду. Подъехавшие полицейские высыпали из машины и с шумом и топотом побежали в мою сторону. Один из них отделился от группы и помощью тычков и хитрого захвата взял меня под стражу. Я не мог заявить, что не имею к происходящему никакого отношения.

Мы наблюдали, я и коп. Прожектор выхватил из темноты Кливленда на железной лестнице, пьяного, перепуганного, неуклюже карабкающегося вверх, с чем-то бело-розовым под мышкой. Я закричал. «Вниз, — думал я, — вниз, спускайся вниз!» Но он продолжал лезть вверх, неуклюже перебираясь по тонким навесным мостам к новым маршам, заключенный внутри белого светового столба, который выдавал каждый его шаг, пока он не добрался до лестницы, прикрепленной к стене самого здания, — ступени ее, как скобы, впивались прямо в кирпичи.

— Спускайся вниз! — закричал я.

— Он тебя не слышит, — сказал полицейский. — Заткнись.

Преследователи уже окружили здание со всех сторон, когда Кливленд взобрался на крышу Фабрики. Я увидел его: широко расставив ноги, он стоял в тени волшебного клапана, протянув одну руку к вертолету, чтобы защититься от слепящего света, а в другой сжимая голую куклу. В ту страшно долгую секунду, когда он оступился и кубарем полетел вниз, свет упал на него так, что он отбросил огромную тень на облако совершенной формы. На секунду Кливленд стал выше вертолета, преследовавшего его, вознесся над зданием, надо мной и над городом с его таинственными жителями и домами, а полутораметровая тень куклы билась и кричала.

 

23. Ксанаду

 

Кажется, после падения Кливленда я оказал сопротивление при аресте и ко мне применили жесткие меры. Я уже этого не помню. Как не помню и всего остального, что было до наполненного солнцем мгновения, когда я проснулся на простынях, жестких, как белые магазинные пакеты, и с именным браслетом на запястье. То, что я сначала счел жутким похмельем, оказалось последствием двух мощных ударов резиновой дубинкой по голове. Я даже видел свою боль: паутинку из ярких образов, остающихся на сетчатке, когда источник их уже исчез. Я попытался сесть и услышал вздох глубокого облегчения. С трудом повернув голову, я увидел рядом с кроватью дядюшку Ленни на белом стуле, слишком большом для него. Я вздрогнул.

— Вот наш мальчик, — сказал он, подрыгав ножками, не достававшими до пола. — Хи-хи! Доброе утро! Ну? Как голова? Уже лучше, да?

Я отвернулся, слишком поспешно, так что звездчато-черная волна вздыбилась перед глазами, и сказал:

— Ох!

— Нравится палата, а? Неплохо? Отдельная. Очень дорогая. Я перевел тебя сразу, как узнал. — Он сделал паузу, ожидая изъявлений благодарности. — Ты не беспокойся, Арт. Отец уже выехал. Скорее всего, он сейчас в аэропорту. Так что ни о чем не волнуйся. С полицией у тебя никаких проблем не будет. У тебя есть друзья, Арт. — И, пробормотав это, он наклонился вперед, чтобы коснуться моего плеча двумя загорелыми пальцами. — У тебя есть дядюшка Ленни и тетушка Элейн, она внизу. Она тоже приехала, чтобы тебя утешить.

Тогда я почувствовал другую боль, глубже и острее, чем чувство тяжелой утраты, которое похмелье иногда вскрывает в душе.

— Что случилось? — прошептал я. Голос мой звучал надтреснуто, хрипло и низко. В окно я видел каскад крыш на дальнем крутом берегу Мононгахилы, красно-зеленый тартан Окленда. Значит, я находился в Пресвитерианском госпитале.

— Тебя ударил полицейский, этот вшивый поляк. О нем мы тоже позаботимся.

— Здорово, — сказал я. — Позаботьтесь обо всем.

У меня были Друзья. У меня были Друзья, которые прикармливали полицейское начальство, которые убивали и делали все то, что я привык считать опасными, не самыми удачными и не самыми интересными сюжетами телевизионных программ, какие я никогда не смотрел.

Быстрый переход