Я стал у двери, решившись во что бы то ни стало оттолкнуть его, если б он осмелился подойти к кровати. Не знаю, сколько времени стоял я перед входом в его убежище, но вдруг тишина, воцарившаяся в комнате, привлекла мое внимание. Я обернулся к Маргрете – и в один миг все мои тревожные мысли исчезли при зрелище, поразившем мои глаза.
Она совершенно изменилась. Ее руки, бывшие до того в беспрерывном движении, лежали спокойно на одеяле, губы не дрожали, выражение лица было совсем не прежнее: следы лихорадки еще оставались на нем, но горячечный блеск исчез из ее глаз, они были полузакрыты, дыхание было тихим и медленным, хотя все еще тяжелым. Я пощупал у нее пульс: биение нормальное, рука теплая.
Что можно было заключить из этой поразительной перемены? Выздоравливает ли она? Возможно ли? Как только эта мысль мелькнула у меня в голове, все мое внимание сосредоточилось на ее лице: ни за что в мире я не отодвинулся бы от ее постели.
Первые лучи света слабо проскользнули из окна, прежде чем произошла какая либо перемена в ней, прежде чем глубокий вздох вырвался из ее груди, и ее глаза медленно открылись и обратились на меня.
Необычен и удивителен был ее первый взгляд – взгляд спокойный, вполне сознательный, взгляд, слишком знакомый мне. Но это продолжалось только одну минуту. Она узнала меня, и ее удивленный и испуганный вид вмиг заменился выражением стыда и тоски.
Тщетно пыталась она действовать своими обессилевшими пальцами. Из ее груди вырвался слабый стон мольбы, и медленно отвернулась она, чтобы скрыть свое лицо.
– О Боже мой! Боже мой! – прошептала она тихо и со стоном. – Я разбила его сердце, я погубила его, а он пришел сюда, чтобы доказать, как он добр ко мне! Сидни, Сидни!.. О, уйдите! Ведь это хуже смерти! Я слишком преступна, чтобы можно было простить меня! Оставьте, оставьте меня! Дайте мне умереть!
Я заговорил, но голос мой тотчас же пресекся, объятый ужасом, я остановился, лишь только произнес ее имя. При первых звуках моего голоса ее страдание перешло в предсмертную агонию. Страшное отчаяние души в борьбе с изнуренным, от страданий болезненно корчившимся телом, выявилось в отрывистых словах, раздиравших сердце, приводивших меня в невыразимый ужас.
Я упал на колени подле ее постели. До сих пор поддерживавшее меня нравственное мужество вдруг ослабело. Заглушая рыдания, я плакал, и вся моя душа изливалась в молитвах за нее. Эти слезы не унижали меня, потому что я чувствовал, что простил ей все… Заря занималась. Лучи света приветливо озаряли ее постель, свежий утренний ветерок развевал, как бы играя, разбросанные по подушке локоны, мало помалу голос ее становился спокойнее, и она лежала тихо… Но ни разу она не повернулась ко мне лицом – ни даже тогда, когда вырываемые отчаянием крики ее становились слабее и реже, ни даже тогда, когда она умоляла меня своим угасающим голосом бросить ее, дать ей умереть одной, как она этого заслуживала!
После этого я ждал, ждал долго, наконец опять тихо заговорил с ней, и опять ждал, прислушиваясь к ее дыханию, которое с каждою минутою становилось слабее. Потом я заговорил громче, но она все не отвечала и не делала ни малейшего движения. Не заснула ли она? Я не мог сказать этого. Сам не знаю, что мешало мне перейти на другую сторону к стене, чтобы посмотреть ей в лицо, почти закрытое подушкою.
Совсем уже рассвело… Золотые лучи солнца заблистали на горизонте.
На улице послышались быстрые шаги, они остановились под нашим окном, и знакомый голос позвал меня по имени. Я выглянул из окна: то был Бернар.
– Я никак не мог вернуться раньше, – сказал он, – случай оказался опасным, я боялся даже на минуту оставить больного… Вы найдете ключ на камине, бросьте мне, и я смогу войти, уходя отсюда, я приказал не запирать дверь на задвижку.
Я исполнил его просьбу.
Когда он входил в комнату, мне показалось, что Маргрета пошевелилась, и поэтому я сделал ему знак рукой, чтоб он входил тише. |