Контузило меня в 44-м на Днепре, в левый висок ударило… Кстати, вот тебе примета фронтовика, я по ней настоящих узнаю (а то бывает, пишет — чаще всего с осуждением, мол, я принизил народный подвиг, — а я вижу: врет. Не был он ни на какой передовой). Фронтовик говорит: меня подранило, его убило… «Я был ранен», «он убит» — это уже не то. Ну вот, контузило, я сознание потерял, меня в лодке на другой берег переправили, лодка полна воды — значит, кто-то голову держал, захлебнулся бы я иначе. Потом перевязали меня, черную повязку наложили, — я в госпиталь не лег. Не то чтобы был такой герой и обязательно хотел в строй, — но понимаешь, я детдомовец, мне важно было остаться в своем коллективе. Я понимал, что такое, когда свои. И вернулся.
Правый глаз у меня с тех пор не видит совсем, два процента, — я, как левша, научился с левого целиться. Но Нагибин, которого тоже контузило (он хороший был человек, Юрий Маркович, и пил хорошо, и блядовал хорошо, и остановился вовремя, и писал замечательно), мне сказал: «Витя, я перечитал то, что писал до контузии, — ну ни искринки, ни блестинки! А как ударило так сразу и пошло».
— И вы после ранения довоевали?
— Да это еще и не ранение было, меня потом по-настоящему ранили, в левое плечо. Еле руку спасли, левая сейчас слабее правой — хорошо, котелок поднять могу. А ты думаешь, в 44-м году были в окопах нераненные? Были такие, которых по три, по четыре раза зацепило, — кому воевать-то? Правда, после первого ранения ты уже не вояка. Пока не зацепило, думаешь, пронесет. А как раз поймал пулю — все, уже страх. Но в 44-м в окопах только такие и были, призывать-то уже некого. Он же всех положил, Сталин, всех, — 11 миллионов рядовых, это целиком деревни средней России — они рядовых-то поставляли! Мне рассказывали, как в вологодских деревнях и 10 лет после войны все бабы выбегали смотреть на дите, когда его кто привозил: мужиков не было, не от кого родить!
«Вот в этом сочетании людоедства, изобретательности и живучести — вся человеческая природа».
— Я после войны думал: все, бляди, навеки перебили народу жилу, — и действительно, так и не поднялись мы с тех пор, потому что не война это была, а хаос, кровавая каша. И махину эту немецкую мы мясом завалили и кровью залили. Ты знаешь, сколько погибло наших?
— 30 миллионов как будто последняя цифра…
— А 46 не хочешь? Есть и такие версии… После войны называли 27, потом сократили до 20… Это первая война в мировой истории, в которой мирного населения больше, чем солдат, погибло! И не только они это с нами делали, а сами, все сами… Ты знаешь, что эта мразь усатая творила? Я войну застал сцепщиком вагонов, полагалась бронь, но я же был такой идейный — как вошел в призывной возраст, сразу добровольцем! Так что паровозный наш парк я знал очень прилично, херовый был паровозный парк, и вагонов вечно не хватало. И вот не из чего эшелоны на фронт собрать, а он в это время 600 тысяч поволжских немцев везет в ссылку в Казахстан, блядь такая! Сами, сами морили себя.
Ты, может быть, думаешь, в Освенциме немцы наших убивали? Они работать заставляли, а убивали друг друга наши же. У них в каждом бараке была своя особая тройка, как особое совещание на Лубянке, и они сами приговоры выносили. За пропаганду, за панические настроения, за непатриотические высказывания. И в колодце топили. Это тебе как?
— Слушайте, откуда именно у наших такой инстинкт самоистребления?
— Это не только у наших. Человек устроен и сложно, и очень просто. Он весь на балансе самоистребления и выживания. Чудеса приспособляемости — и такая изобретательность в гибели, и такая несгибаемость в спасении! Знаешь, что меня больше всего восхищает в человеке? До умиления, до гордости? Ты не поверишь: рыболовный крючок и штаны. |