Норман специально отложил свой отъезд в офис, чтобы сказать Шаббату, что тот должен убраться из дома сразу же после завтрака. Мишель была на работе, но оставила четкие инструкции: вышвырнуть Шаббата немедленно. Норман велел ему быстро съесть свой завтрак и сразу уйти. В кармане куртки, которую Шаббат отдал вчера Мишель, она обнаружила пакетик крэка, и теперь он лежал перед Норманом на столе. Шаббат вспомнил, что купил его вчера утром на улице, в Нижнем Ист-Сайде, просто так купил, шутки ради, без всякой причины, чтобы избавиться от приставучего продавца.
— А это… у тебя в кармане брюк.
Отец держал в руке трусики дочери, в цветочек. В какой именно момент среди всех вчерашних волнений Шаббат забыл про трусики в кармане? Он ясно помнил, что на похоронах мял их все два часа восхвалений. А кто бы на его месте этого не делал? Народу — куча. С Бродвея, из Голливуда — самые знаменитые из друзей Линка, — и все по очереди вспоминают, каким был… труп. Очень предсказуемый набор трескучих фраз. Высказались два сына и дочь: архитектор, адвокат, социальный работник-психиатр. Я там никого не знал, и никто не знал меня. Кроме Энид. Грузная, седая — ей очень подходит быть вдовой. Он с таким же трудом узнал ее, как и она — его. «Это Микки Шаббат, — сказал ей Норм. Они с Шаббатом после опознания тела вышли на улицу, а потом вернулись в вестибюль, где сидела Энид и вся семья. — Он приехал из Новой Англии». — «Боже мой! — Энид сжала руку Шаббата и заплакала. — А ведь я за весь день слезинки не проронила, — сказала она Шаббату, беспомощно улыбнувшись. — Ах, Микки, Микки, три недели назад я сделала ужасную вещь». Не видела Шаббата больше тридцати лет, и вот именно ему признается, что сделала нечто ужасное. Потому, что он-то знает, что это такое — совершать ужасные поступки? Или потому, что с ним самим часто поступали ужасно? Скорее всего, первое. Опуская руку в карман, Шаббат знал, что он там, этот шелковистый пластилин, и его можно больно мять, пока очередной оратор выходит к гробу со своим панегириком, пока он описывает забавные причуды самоубийцы, рассказывает, как тот любил играть с детьми, как дети любили его, как удивительно, как умилительно эксцентричен он был… Потом вышел молодой раввин. Извлекайте красоту из трагедии. И он полчаса объяснял, как это делается. Линкольн на самом деле не умер, любовь к нему живет в наших сердцах. Конечно, конечно. Но когда я спросил у него, лежащего в гробу: «Линк, что бы ты хотел сегодня на обед?» — я что-то не услышал ответа. Это тоже о чем-то говорит. У мужчины рядом со мной, видимо, не оказалось в кармане спасительных трусиков, и он не смог удержаться от антиклерикального выпада. «По мне, все это как-то уж очень… слащаво», — сказал он. «По-моему, он слышал», — заметил я. Соседу это понравилось. «Я не расстроюсь, если больше никогда его не увижу», — шепнул он мне. Я подумал было, что он имеет в виду рабби, и только на улице до меня дошло, что он говорил о покойном. А вот молодая телезвезда. Она вся лоснится в своем облегающем платье, она изо всех сил улыбается, она призывает всех взяться за руки и, замолчав на минуту, вспомнить Линка. Я взял за руку этого отвратительного типа рядом со мной. Для этого мне пришлось вытащить руку из кармана — тогда-то я и забыл о трусиках! А потом мы увидели Линка — совсем зеленого. Этот человек был зеленый! Потом мои уродливые пальцы сжали руку Энид, и она призналась мне, что сделала ужасную вещь: «Я не могла больше выносить его тремора и ударила его. Я ударила его книгой. Я кричала: „Прекрати трястись! Прекрати трястись!“ Иногда он мог это прекратить — собирал все силы, и дрожь прекращалась. Он протягивал ко мне руки, чтобы показать, что они не дрожат. |