Изменить размер шрифта - +
Но приходится, сжавшись, сидеть за большим столом, смотреть, как на лиможском фарфоре саблями режут буряк, слушать непривычную грубую речь казачьих атаманов и ждать, пока девочки поедят.

– Есаула Елистрата Моргунова с хутора Калинов кажный знает!

Горделивый взор, усы, чуб, потертая фуражка, въевшийся в кожу запах фуража и лошадиного помета. Почему от нее самой никогда не пахло лошадью, сколько она не скакала и в Петербурге, и здесь, по горным тропам, сливаясь с лошадью в вольном полете?

Почему от нее не пахло? Всю грязную работу за нее делали конюхи, тот же Павел, с которым в детстве прыгала в воду с любимого обрыва и детей которого, Сашу и Шуру, она, как может, учит грамоте, арифметике и другим наукам. Павел делал за нее всю работу, ей доставалось только удовольствие, а она не задумывалась об этом никогда.

Лошадей реквизировали еще при первых красных. Всё, что осталось теперь от элитной конюшни, только запах, въевшийся в кожу этих казаков, многие из которых сами без лошадей.

Тихо уводит девочек, едва отбившись от настоятельного предложения «уважить» и выпить с ними. Из-за стены слышит пьяные рассказы есаула про пулеметчика, с телеги стрелявшего по всем без разбору, про павшую еще в Екатеринодаре верную лошадь Зорьку, про то, как «рубил налево и направо – лошадей и людей, дабы за Зореньку свою отомстить», про оставшихся на хуторе «жинку, старуху-мать и диток мал-мала меньше», которых он не видел два года и «не пойми когда увидит тяперя».

И жалко его. И страшно. И противно. То пьет, то плачет, то со своими казаками шашками машет, уже половину кустов и деревьев около главного входа порубили. Сказала однажды ему трезвому, что деревья ни в чем не виноваты. Строго так сказала. Как хозяйка. Про «хозяйство» и «свое добро» казак понял. Приутих. Но ненадолго.

 

Время идет, постояльцев становится только больше. Продукты у них заканчиваются. Как и терпение.

В один из дней, уже после заката, Анна слышит страшный рев Лушки. Едва накинув шаль и схватив керосиновую лампу, бежит в конюшню, куда со стороны дома для прислуги спешит и нянька.

Тусклый свет от лампы освещает часть бывшей конюшни, где живет Лушка, и… половину тощей коровы, которую Анна, по-прежнему, зовет телочкой… Половину Лушки, оседающей на пол. Вторая половина уже валяется рядом в крови, и только задняя нога разрубленной пополам коровы рефлекторно дергается, превращая всё и без того жуткое происходящее в совершенно адскую сцену. Люцифера только не хватает. Казачий есаул Елистрат Моргунов вместо него. Пьяный, с окровавленной шашкой, минутой ранее он разрубил пополам совершенно тощую Лушку, как в бою пополам рубил лошадей и людей.

Нянька заходится в крике.

– Ирод ты окаянный! Скотинка чем виноватая?! Чем тепереча диточек кормить?!

Анна опускает лампу и выходит из бывшей конюшни, не в силах вынести зрелища разрубленной Лушки. Лушки, которую осенью 1917-го видела трехдневным теленочком. Лушки, которую сама научилась доить. И боялась, что шкура ее пойдет на куртки для комиссаров.

Иначе вышло. Сама Лушка пошла на пропитание обезумевшим казакам.

На большой кухне главного дома, где прежде повара готовили изысканные блюда и которой с прошлой весны никто не пользуется – для их скудных припасов и керосинки хватает, теперь на этой кухне в широких медных тазах, в которых прежде варенье варили – абрикосовое, вишневое, сливовое – варят еще не успевшие остыть части Лушки.

Анна чувствует прилив тошноты. Едва успевает выйти из дома, и ее выворачивает прямо за растущим около входа кустом лавра.

Позже нянька, перекрестившись, приносит с кухни мясо, накормить девочек, и зовет Анну.

– Покушай, горлица моя. Мяса, поди, с позапрошлого году не видала.

Но Анна не может даже видеть, как едят девочки, которым, конечно же, не говорят, что это Лушка.

Быстрый переход