Выходит к Верхнему почти затемно. И не понимает, где она?! Где село? Сожженные дома. Пустые амбары. Никого.
Дом Семёна, наполовину сгоревший. И пустой. Выстуженный и пустой. Двери хлева, где прежде рядом с единственной коровой стояла ее старая лошадь Маркиза, нараспашку. Ветер гоняет их туда-сюда. Анна входит, нащупав в кармане спички и свечку, которую на всякий случай положила себе в карман. В хлеву темно. Замерзшими руками пытается зажечь отсыревшие в промокшем пальто спички. Не получается. Спотыкается обо что-то громоздкое на полу, едва удерживается на ногах, снова пытается зажечь спички и свечку. Наконец получается, свеча разгорается тусклым светом, и Анна может разглядеть, обо что споткнулась.
Труп лошади… Маркизы… Почти один скелет от нее остался. Анна водит свечкой с разных сторон. Кожа обтянула ребра, кроме ребер ничего не осталось. Лошадь сдохла от голода.
Анна садится на оставшуюся в хлеву солому и плачет.
Плачет над старой клячей Маркизой. Над своей жизнью плачет. Над безнадежностью. Нет Маркизы. Не на чем Семёну ее домой отвезти. И Семёна нет. Где его в выжженной пустой деревне искать? Нет Семёна. Значит, продукты ей никто не отдаст. Нет продуктов. Не на что больше рассчитывать.
И людей нет. И села нет.
Только слезы есть. Душащие ее слезы. Над останками Маркизы рыдает в голос, как не рыдала даже над Антипкой, сдерживаясь при девочках. Рыдает. Кричит на всё пустое, вытоптанное, умерщвленное село:
– Господи! За что?! За что нам все это, Господи?! Прости и помилуй, Господи! За что? – Криком кричит. Криком. Гулким эхом, разносящимся над оставшимися остовами домов.
В дверь заглядывает старуха. Беззубая. Седая.
– До Семёна, барышня, изволите?
Анна только судорожно кивает, не в силах успокоиться. Вошедшую в слабом свете свечи видно плохо, она старуху не знает. Никогда прежде не видела.
– Семёна ишо прошлые порешили, – беззубым ртом шепчет старуха и едва выговаривает: – Враглеры…
– Врангелевцы? – догадывается Анна.
– Хто их разбереть. – Старуха тянет к ней руку. – Пишлыть отсель. Неча, барышня, на студёном сидеть. Околеете. – Берет за руку, ведет за собой.
Ветер, снова хлопнувший дверью хлева, задувает свечу. Старуха за руку ведет ее в темноте. Куда ведет?
– Прошлые влястя порешили. С осени. Аккурат ко второму покосу. За пособничество. Семёна и ишо мужиков. Донесли, что красным в тот ихний приход хлеб отдавал. А как не отдать-та! Порешили бы красные! Донес на всех бывшай староста сельский Панкрат. Матери вашей немчура коего старостой поставил.
Старуха знает ее мать и «немчуру», управляющего Франца Карловича. И ее знает. Только Анна старуху не помнит.
– Панкрат, ирод, донес. Всех мужиков в поле постреляли. Дома пострелянных подожгли – едва убегнуть, кто в домах тех был, успели. Припасы, какие враглеры не растащили, Панкрат себе забрал. Так опосля его красные порешили. Что Панкрат со всех дворов в свой амбар свез, всё забрали. Ничо не оставили. Неча сеять было. Да и некому. Не сеялись с осеня. И весной неча сеять будет. – Старуха заводит в небольшой то ли дом, то ли сарай на окраине пустого села. – Людев мало живых. Кто при силе, на работы подались. А мы туточки доживать осталися.
В доме-сарае чуть теплее, чем во дворе. Чуть, но теплее. И светлее.
– Вы, барышня, мокрое скидайте. Обсохните. Не ровен час, захвораете в мокром.
Из сундука старуха достает пуховый платок, холщовую рубаху, ситцевую юбку на резинке и кофту в синий горошек – осенью семнадцатого дочка Семёна Маруська в таких юбке и кофте была.
– Сымайте, в сухое кутайтесь. Сушняка по округе малёк сбирала, подкину в печушку, потеплет. |