Изменить размер шрифта - +
В хлеву и устав свой: отпихивать всякого, кто послабее, от кормушки, брыкаться, лягаться, поднимать на рога того, кто тебе не по ноздре, дико насиловать глупых мутноглазых телок, жрать и еще самозабвенно предаваться тому занятию, наименование которого очень хорошо рифмуется со словом "жрать"; но если принять за норму, что всякой порядочной скотине следует возвращать в полном объеме то скотство, какое она рассеивает вокруг себя, то это будет уже бойня.

Я набрал Ленкин телефон — и тут же положил трубку.

Она наверняка поднимет шум, на дачу подъедут спортивные ребята, которых я видел в приемной, и с копиистом сделают как раз то, о чем говорил Катерпиллер: сотрут в порошок.

Выходит, остановить его придется мне.

На бумаге конструировать жизнь, в принципе, не трудно: из твоей медленно прогуливающейся по чистому листу ручки плавно вытекают коллизии и обстоятельства, жесты и интонации, плачи и молчания, взгляды и выкрики, сны и бессоницы — но теперь наш подкашливающий персонаж отслоился от плоского листа, выскользнул из-под руки, и завтра придется с ним свидеться.

Тот, кто сидел в перьевой ручке, вряд ли представляет опасность: он неимпульсивен, сдержан в эмоциях, с ним можно договориться — взять за руку и увести от греха подальше.

Тот, кто завтра явится на дачу, вполне может оказаться диким, необузданным, неуправляемым, в самом деле психопатом или придурком, каких теперь много шляется по улицам: взять да и проткнуть человека ножом для них — что пончик съесть.

Я пошел на кухню сварить кофе. Я ждал извержения черного вулканчика в узком жерле джезвея и смотрел в окно.

Тетя Тоня медленно пересекала двор по диагонали. Чуча, опустив хвост, скорбно уронив морду к самой земле, плелась следом — их вялое движение казалось вылепленным из пластилина.

И тут я вспомнил.

Я вспомнил холст, виденный у пана Марека, и догадался. Я догнал, ухватил, наконец, за шкирку то невнятное, скользкое, никак не дававшееся в руки впечатление, которое поразило меня тогда: тронуло легко и мягко — как мамин, после колыбельной, поцелуй, — и отлетело, распалось.

Это ведь, в самом деле, был не "Пейзаж в Овере после дождя".

Вернее сказать, не вполне тот пейзаж.

Внешне копия покорно следовала в композиционном русле оригинала, и точна была цветовая гамма, и все, все, все — вплоть до последней детали — было на месте. И все-таки это не копия.

Грамотный, профессиональный копиист по содержанию своему, по духу и чисто ремесленническому навыку все-таки ближе к переписчику нот, нежели к аранжировщику.

Копиист лучше истратит жизнь на изучение древнегреческого — если придет ему вдруг охота декламировать Гомера — но он не рискнет пересказать его по-русски; он понимает тщетность этих трудов: нет и не будет второго Гнедича, и второго Жуковского — тоже.

То, что я видел у Марека, было переводом — с французского на русский.

Я пил черный дымящийся кипяток, глядел в окно и слушал ревматические стоны соседской лежанки: не спится, что ли, Музыке?

Я тихонько отворил его дверь и буквально прирос к полу.

Эта комната представляла собой движение грубых, угловатых — типично мужицких — теней; они тяжко и будто бы с натужным стоном, скрежетом зубовным ворочались в дальнем углу, наваливаясь на простой, сколоченный из струганых досок стол.

"Хотя, потолок…" — прикинул я про себя. Потолок слишком высок, да и окошко, прикрытое газетой, несколько выпадает из общей стилистики. Не беда. Окно можно завесить одеялом. И слегка промыть центр композиции жиденьким скаредным светом — свечка? Можно и свечкой, но лучше керосиновой лампой. Хорошо — но где ее взять?

Так тетя Тоня же, тетя Тоня!.. С год назад, когда мы с ней стояли в долгой очереди на пункте приема стеклотары, она жаловалась: страшно ей, страшно… Чего? А всего она боится.

Быстрый переход