|
Он, кажется, не понимает.
– Попрыгай, попрыгай… Ну! — Ты отстегиваешь свой солдатский ремень с заточенной пряжкой, наматываешь кожу на кулак — он, конечно, догадывается, что может означать этот жест.
И он у тебя прыгает, звеня, как копилка. Ты протягиваешь руку, он ссыпает в ладонь мелочь. Потом ты покупаешь в киоске два эскимо за одиннадцать копеек, потом вы за гаражами режетесь с пацанами в "буру", а вечером, по возвращении домой, ты застаешь на кухне Пузыря. И отец молча ведет тебя в ванную комнату; отец бьет тебя только в ванной — а как же, гигиена!
А вот Андрюше много чего под нашим старым добрым небом прощали.
"Сыпь, Андрюша! — покрикивают ему из-за доминошного стола… "Нам ли быть в печали!" — подхватываете вы, мальчики, кроящие за игрой в ножички свои америки, азии и европы… "Сделай так, чтоб горы заплясали!" — подзуживают старшие, грея в ладонях черную гремящую кость… "Чтоб зашуме-е-е-ли зеленые сады!".
Андрюша приветливо покачивает девичьей ладонью:
– Сейчас, сейчас… — и идет домой.
Он возвращается с ослепительным перламутровым трофейным аккордеоном, присаживается к доминошному столу, разогревает пальцы тренировочными прыг-скоками по клавиатуре и быстро, без паузы, без подготовки, съезжает к начальным аккордам: уамп-памп-памп…
– "Эх, путь-дорожка, подожди немножко…"
И все бросают домино, подтягивают — поначалу робко, боясь спугнуть грубым сипением точность темы, но когда горы уже заплясали, сады зеленые зашумели, все вы втягиваетесь в строй андрюшиных аккордов и дружно раскачиваете Агапов тупик слаженным хором:
– Пой-играй, чтобы ласковые очи, не боясь, глядели на тебя!
Играет он потрясающе (хотя аккордеон и не его прямая специальность — Андрюша работает в струнной группе ансамбля народных инструментов), но столько сока в его мелодиях, такая светится искра в его не всегда логичных аккордах, такая легкость парит в стремительных связующих фразы пассажах — ах, как он играет, Андрюша! И все вы уже не здесь, и нет с вами ни слез, ни расстройств, и не кирпичные скалы Агапова тупика наваливаются на вас всей тяжестью своих теней… Нет, это тени пахучих магнолий в благоуханном парке Чаир — там вдалеке, в просветах тропического сада покачивается на мелкой волне луна, вытянувшаяся в тонкую, трепещущую струну. И ведь вы — это вы, те, кто на "эмке" драной и с одним наганом первым врывались в города… И вели вы полные серебристой кефалью шаланды к южному городу, к его молдаванкам и пересыпям, к зацветшему французскому бульвару. И, не стыдясь себя, падали вы на колени перед женщиной в нашем нетесном уголке, молили, ломая руки:
– Не уходи… Тебя я умоляю…
И желтым ангелом сходили с потухшей елки, трогали за плечо упавшего лицом на клавиши маэстро и шептали:
– "Говорят, что вы в притонах по ночам поете танго… Даже и под нашим добрым небом были все удивлены!" — и здесь ты всегда отворачивался, смотрел в маленькое небо, стиснутое жестью крыш, и уходил за гаражи, чтобы скрыть от людей нечто такое, что в Агаповом тупике было глубоко презираемо, и там ты горько плакал.
Утомившись, отдыхает Андрюша, уложив подбородок на сожмуренные меха аккордеона, он тускло улыбается, глядя на перечеркнутую дуплями черную линию игры, и все знают: сейчас он полезет в карман.
Живет он один, жены нет, детей тем более нет, деньги у него легкие, нетрудовые, и их — много.
Кто-нибудь сбегает.
Тихо во дворе и хорошо… Из переулка, выводящего к большой улице, течет низкий сквозняк, он посасывает двор, и вздрагивает тополиный пух бордюров; пахнет пылью и теплом, шевелится на столе раскрошенная тень старой липы, водка медленно, булькающими хлопьями падает в стакан…
– Топ-топ! — подравнивает Андрюша чрезмерны наклон щедрого горлышка. |