|
Странная же у текста физиономия, странная… Ее черты — от архетипа, от первожителя улицы; данные о нем в муниципальных архивах не сохранились, но есть основания предположить, что внешне выглядел он примерно так: лицо, заросшее старорежимной бородой, сапоги в гармошку, мехи которой смазаны салом для мягкости и вообще для шарма, крепкая шляпа с высокой тульей и большой латунной пряжкой по центру, а также запах конского пота, квашеной капусты и смирновской божьей слезы — поскольку первожитель наш и патриарх был скорее всего извозчик. И переулки-то в околотке до сих пор — все ямские да ямские… А текст от него пошел — в рамках сословной нормы: смысл всего есть путь; стилистика — дорога; синтаксис — улица; орфография — то грунтовка, то булыжник, то асфальт. Ну, что еще о нем? Да, он слегка косит, вот именно: врожденное косоглазие сослагательного наклонения. Ах, если бы, если бы! Вот именно, еспи-бы-не-бы — то был бы на нашей улице праздник! В речном ожидании праздника плавно, густо, как река из манной каши, все будет течь этот текст, подтапливая черные зевки подворотен; однако в околотке, тут неподалеку в Оружейном переулке, в доме Лыжина напротив Духовной семинарии, в двухэтажном доме с двором для извозчиков, в квартире над воротами, в арке их сводчатого перекрытия однажды должен будет родиться мальчик — и текст сломается. Он споткнется как раз напротив этой арки и провалится в пустоту абзаца, и на этом крохотном порожке можно будет наконец присесть, передохнуть, вот так:
И в этой блаженной пустоте можно расслабиться, закурить папиросу и наблюдать, как в полдень упражняются на открытом плацу Знаменских казарм конные жандармы, а копыта высекают из плаца звонкие восклицательные знаки, а няня со знанием дела вплетает походку ведомого ею мальчика в текст околотка. Мальчик терпеливо и внимательно будет прочитывать расстеленный перед ним текст, весь замусоренный опавшими листьями, и постигать азы грамоты: "Из этого общения с нищими и странницами, по соседству с миром отверженных и их историй и истерик на близких бульварах я преждевременно рано на всю жизнь вынес пугающую до замирания жалость к женщине и еще более нестерпимую жалость к родителям, которые умрут раньше меня и ради избавления которых от мук ада я должен совершить что-то неслыханно светлое, небывалое". Ах, как жаль — скоро он покинет эти тексты, переселится с семьей на Мясницкую, в казенную квартиру при Училище живописи, ваяния и зодчества, где преподает его отец, а улица останется… Много ли гербарийному листу, выпавшему из коллекционного планшета, надо? Пустяки надо: сухость, поменьше пыли, и чтобы ногами не топтали — так ведь нет! Топчут, и пеняй только на себя; в другой раз не станешь верить сквозняку, сманившему на улицу. Вон там, чуть левее, из нее вытечет маленькое — шагов в сто пятьдесят — сложно-сочиненное предложение, подтравленное ядовитым угаром из ворот завода пищевых концентратов где веки вечные варят консервированный борщ; и в вязких клубах борщевого амбрэ тут уверенной походкой движутся устойчивые подлежащие в партикулярных серых костюмах, вяло шевелятся дополнения в штопаных колготках, обвешанные авоськами; снуют бандитского вида вводные слова в обнимку с бутылками, какими торгует неподалеку некий спасительный неологизм (фирма РОСМИ); и даже междометие набрякнет в строке, звать его "фи!" — это "фи!" почти у кромки полей, оно без башмаков почему-то, зато в белых носках, сидит себе, привалившись к стене, вцепилось пьяными руками в пьяную башку, раскачивается и стонет… Что характерно — раскачивается прямо под сноской; такова уж причуда здешнего текста — тут сноски из положенного им подвального помещения на задворках листа вдруг ни с того ни с сего выскочат наверх… Так и тут: выскочило, засело в стене мраморными заплатками; заплатки золотыми буквами прострочены: "В этом доме в 1905–1906 гг. |