|
У них у всех, похоже, одна группа крови и один на всех кашель.
На всякий случай, я эти "палочки", подобранные в поле наших игр, придержу в руке. Пока я не знаю, зачем это делаю. Наверное, сказывается инстинкт игрока, и не исключено, что именно он когда-нибудь выведет меня к цели, и я соберу-таки рассыпанный кем-то на равновеликие доли смысл…
Напоследок она показывала мне семейный фотоальбом.
Если кому-то из наших киношников потребуется человек на роль классического сукиного сына, то ему следует разыскать Бориса Минеевича. Борис Минеевич может выйти на съемочную площадку без грима.
У него лицо осторожного, опытного в жизни котяры: мягкие, плавно перетекающие друг в друга черты лица, интеллигентные щеки, благородные скулы, аккуратный разрез рта — его можно было бы принять за профессора… ну, скажем, лингвистики. Если бы не глаза — острые, холодные.
– А это вот я!
Узкая каменная лестница, сдавленная тяжелыми, ампирной пышности перилами, не спеша подползает к гигантской, дореволюционных форм двери; изломанные тени ветвей стынут в камне парадного подъезда и — кажется — шевелятся, а воздух — чувствуется — светлый, свежий, прозрачный — воздух позднего марта, совсем левитановский; и, наверное, там, у каменной лестницы, пахнет талым снегом; слышно, как ручей протачивает во льду русло, и птичий крик сыплется сверху — с ветвей большого, не захваченного объективом дерева; а посреди весны облокачивается на каменные перила сестрица милосердия: белый халат, белая докторская шапочка, лицо монашки.
– Вы были медсестрой?
– Да… Давно. В Вятке.
– Борис Минеевич тоже оттуда?
Она кивнула: оттуда.
– А это кто?
Сельская улица, забор, лавочка, на лавочке старуха; ладони на коленях, плечи напряжены, лицо сковано ожиданием птички, которая должна выпорхнуть из фотокамеры, — так сидели женщины в фотостудиях прошлого века, поддерживая плечом тяжелую мужнину ладонь, а на заднем плане плюшевая портьера мягко стекала из-под потолка, приоткрывая туманный пасторальный пейзаж на стене.
– Это баба Катя… Мама Бориса Минеевича. Баба Катя.
Я почувствовал: она напряглась.
– Она очень хороший человек, баба Катя! — ее голос заметно изменился, потяжелел.
Я поинтересовался:
– Она в доме престарелых?
Женщина кивнула.
– Я ей денег посылаю. Туда… — ей было трудно выговорить слово "приют". — Не говорите только Борису Минеевичу.
– Не скажу.
Сукины дети калечат все, что вокруг них дышит и шевелится: женщин, детей, старух и собак.
Напоследок я рассеянно поинтересовался парфюмерной коллекцией — в самом деле у Бориса Минеевича такое хобби?
Она смутилась.
– Да, знаете… — она смущалась очень трогательно — так умеют только простые деревенские девушки в советском кино, поджимая губы, пряча взгляд и не зная, куда подевать вдруг полыхнувшее румянцем лицо; я и не предполагал, что нечто подобное встречается в жизни. — Он что-то в последнее время… Примерно с год…
Я не торопил и не вмешивался. Захочет — скажет. Нет — так нет.
– Он стал сильно потеть.
Я уже выходил на лестничную площадку, однако что-то заставило меня скомандовать себе: "стоп!".
– Как вы сказали? Потел?
– Да, — просто сказала она. — Вот и покупал себе, — она бросила кивок в сторону ванной, — а это…
– Постойте, — перебил я. — Постойте. Ему что, жарко было? Казалось — душно?
Она распахнула глаза:
– Откуда вы знаете? Он вам говорил?
– Да… — соврал я. |