Изменить размер шрифта - +
Если хочешь, живи…

– Как ты намерена улететь? Зайцем? Все ж билеты проданы — года на полтора вперед.

Она кивнула на телефон, давая понять, что эти проблемы сняты.

– Или ты думаешь, я полечу на Аэрофлоте? Я больше никогда в жизни не буду летать на Аэрофлоте. Я приеду домой и сожгу все книги на русском языке, какие у меня есть. Я постараюсь забыть все: город, дома, людей. Я постараюсь забыть язык… Я забуду, забуду… Вытащу отсюда Славу, привезу к себе — и забуду.

Мы долго молчали; Бэлла поглядывала на часы, наверное, ждала — то ли за ней должны заехать, то ли позвонить.

– Как твой сосед поживает? — рассеянно, скорее всего, из необходимости заполнить паузу, спросила она; я слишком устал, чтобы среагировать и понять, о чем это она.

– Сосед?.. Ах да, сосед, человек по имени Музыка. Да как обычно.

– Что с ним? — спросила Бэлла.

– Да, вроде ничего, — я поднялся из кресла, прошел к телефонному столику, сел перед Бэллой на пол, скрестил по-турецки ноги; я взял ее холодную руку, погрел в ладонях. — Тебе не придется забывать наш язык.

– Да? — спросила очень серьезно Бэлла. — И почему же?

– Потому что Его и так уже нет. Язык распался. Помнишь, как греки определяли варвара? Да, верно: человек без языка. И не потому, что весь окружающий мир не владел членораздельной речью. А просто язык был для них нечто большее. Как один умный человек сказал: это было артикулированное пространство мысли, желания и чувства. Этот Музыка — он ведь был под нашим старым добрым небом чем-то вроде языка. Он умолк — и стало тихо. Слышишь, как тихо у нас теперь?

Бэлла кивнула… Зазвонил телефон.

– За мной, — объяснила Бэлла, взглянув на часы. — Ну, пока… Ты хороший парень. Постарайся тут выжить.

– Постараюсь, — пообещал я; мы поцеловались. Крепко. В губы.

Я ее не провожал. Я повалился на диван, который еще пах Бэллой, и моментально исчез — из этих стен и этих запахов, исчез надолго.

 

9

 

Очнулся я только на следующий день. Позвонил домой. Музыку не застал. Видно, ушел на работу в свои фруктовые ряды. Меня тянуло в квартиру-портмоне. Какое-то смутное чувство. Проверив обойму привычных желаний, я обнаружил в ней один нестреляный патрон: пройти там на кухню, выглянуть во двор — сидит ли еще старуха в окне напротив? Все еще вмерзает ее лицо в стекло или уже растаяло?

Уже в районе Маяковки я понял, какую допустил глупость, выбрав маршрут по Садовому; пробка уплотнялась уже на мосту над Самотекой и закупоривала все кольцо, наверное, до самой Сухаревки; сосед справа выключил движок и дремал, привалившись к дверце, левый сосед распространял вокруг себя напряженную ауру; он ерзал, стучал ладонями по баранке, откровенно артикулировал, и я не сомневался, что концентрация инфернальной лексики в его машине уже превысила все допустимые экологические нормы — он, должно быть, опаздывал на Курский вокзал.

Чем ближе к перекрестку на Сухаревке, тем больше уплотнялась пробка; народ нервничал, старался воткнуться в крохотные трещинки и полости пробкового дерева; сам перекресток представлял собой чудовищный водоворот движений и звуков, темпераментов и эмоций — пространство площади было настолько раскалено, что сигареты в зубах водителей, похоже, прикуривались сами по себе, от воздуха.

Я пристроился к левому заднему колесу КамАЗа: в такой ситуации кто большой и сильный, тот и прав. Гаишники предусмотрительно ретировались отсюда, светофор перебрасывал сверху вниз и снизу вверх цветовые сигналы, но к ритмичным подскакиваниям зеленого — в желтый, а желтого — в красный следовало относиться точно так же, как к усердию фельдшера, делающего массаж сердечной мышцы покойнику.

Быстрый переход