|
Полиция? Какая, к черту, полиция; тогда у них уже начиналась вовсю пальба по-крупному, им было не до инцидентов в барах… Когда она немного пришла в себя, хозяин устроил ей небо в алмазах. Он отменил традиционные ночные "танцы с голой грудью", он соорудил на сцене что-то вроде невысокого помоста, вывел ее, раздел и тут же употребил — к большому удовольствию публики. Он и публику пригласил участвовать в аттракционе. Все уже были прилично под банкой, и желающих набралось много, почти весь зал — они поднимались на сцену один за другим. Часа в три ночи ее за руки, за ноги отволокли в кладовку и бросили на мешки — то ли с мукой, то ли с сахаром…
Она сидела и монотонно рассказывала, глядя в одну точку. И в голосе ее было только одно чувство — недоумение. Что же вы со мной сделали? За что? Почему?
– Скоты, — сказал я. — В самом деле скоты… Потом мы долго молчали, говорить было не о чем.
– Это все Эдик, — сказала она.
Я вспомнил операционную.
– Это ведь он мне устроил… Контракт этот. Он устроил.
Я опять вспомнил операционную и подумал, что мне его не жаль; он получил свое и встал к стенке.
– Вообще-то он палаточник.
– Палаточник?
– Ну да, он по ночам дежурит у коммерческих палаток в машине..
– Охраняет?
– Да что ты… У него в машине три-четыре девушки. На выбор — от семнадцати до сорока лет. Подруливает к палатке клиент, договаривается с продавцом, обязательно показывает деньги… Продавец делает Эдику знак: порядок! Клиент идет в машину, Эдик зажигает свет. Клиент выбирает подружку. Пересаживает к себе и увозит.
Я присел на подлокотник кресла, погладил ее по голове.
– С этим — все… Эдик больше не придет.
– Ты его не знаешь.
– Я знал одного такого Эдика. Кто-то на него наехал. Да так основательно, что Эдик теперь наполовину состоит из свинца.
Она заплакала — в первый раз за все это время.
Я ушел на кухню — пусть побудет сама с собой и поплачет.
Я стоял у окна, курил, не чувствуя вкуса табака, не слыша его резкого запаха, тупо глядел в гулкий, сырой двор-колодезь; мне казалось, что я неудержимо лечу вниз, немо разевая от ужаса рот, вниз, на самое дно, где очень темно, пахнет тиной и плесенью — еще немного, и ледяная вода обожжет тебя. Ты продержишься на поверхности недолго — мышцы окоченеют, увянут, в ноги вцепится судорога, и ты камнем уйдешь вглубь земли: в колодцах со скользкими бревенчатыми стенами не за что зацепиться,
Я вспомнил — где-то тут должна быть старуха в окне. Слава богу… Значит, не все потеряно. Значит, проваливаясь в вязкий темный холод, я смогу ухватиться за этот подоконник, где дремлет сонный, нахохлившийся голубь, я удержусь, подтянусь — и старая женщина, знающая эту жизнь насквозь, протянет мне руку.
Окна в доме напротив были одинаково серы, грязны, и ни одно из них не оживлялось присутствием за стеклом живого существа.
Не было ее на месте, не было!
Или отошла, или прилегла, или тихо умерла прямо у окна — вздохнула в последний раз, опустила голые, без ресниц веки, и мягко, ватно упала на бок.
Настолько вывернутым наизнанку я чувствовал себя в последний раз, когда умерла моя бабушка — давно это было, еще под нашим старым добрым небом.
Девушка с римских окраин сидела в кресле, куталась в плед — она немного пришла в себя.
– Слушай, я сейчас отъеду… Ненадолго. Заверну домой, возьму зубную щетку, бритву и что там еще нужно… А! Домашние тапочки. И вернусь. Будем с тобой жить-поживать и добра наживать.
– Говорят, я проститутка, — просто; совсем бесцветно сказала она.
– И кому принадлежит этот философский вывод?
Она кивнула в сторону двери. |