— «Хороший у тебя муж, тихий, не дерется». Алей любовался и играл с ней. Обо мне рассказывал: «Когда ты уехала я всё приходил к тебе в сад, сидел на том камне и плакал» — просто, повествовательно, как Гомер о судьбах Трои. Был еще рассказ — о том, как он одной из этих зим ездил со своей школой в большой город: Москву и искал там меня. Было или нет, Москва ли этот большой город или Симферополь — так и не выяснила, рассказывал как сон. Но во сне или нет — искал меня. Потом как-то затосковал, сорвался с места: Домой поеду! Некрасивый, востролицый, очень худой.
Эту любовь я считаю — gros lot de ma vie . Не смеюсь и не смейтесь. В ней было всё, что мне нужно: сознание (certitude ), но сознание — такое. —
Пишу это п. ч. Вы напоминаете мне моего Османа, не Вы, которого не знаю, а свое чувство, которое (которые) знаю: узнаю. Ваше двадцатилетие где-то во мне равняется его одиннадцатилетию. Из той же области чувств: без дна и без дня, вслепую и впустую. Пишу Вам как мысль идет, не сбивайте — и не делайте выводов: мы ведь еще не знакомы.
(Спросить Османа: — Ты любишь меня? было бы — просто грубостью. И совсем не знаю что бы он ответил. Дикари не знают как это называется. 1932 г.)
Дорогая деточка моя, как рассказать Вам то чувство глубочайшей благодарности за некие мимолетности Вашего пера и мысли. Ведь мне дорого только нечаянное, сорвавшееся! То, напр., что я, прочтя «поэтесса», чуть-чуть передернулась и — учитывая слишком многое — и наперед устав! — смолчала, а Вы не смолчали. («Поэтесса» это как «актриса» что-то подозрительное, в меру уличное: недоросшая сестра — старшей.) Любуюсь Вашей настойчивостью с «ремеслом». У Вас старинное деление на вдохновение и ремесло. Но нельзя же назвать книгу «Вдохновение». Пусть читатель сам назовет! Впрочем, довольно о книгах, давайте о Вас: чувствую в Вас свой костяк, Ваша мысль нелегко сдается, да это и не ее дело! И — раз навсегда — мне этого не нужно, мне не это нужно, мне нужно одно: доверие и некое чудо проникновения в мою настежь-распахнутую и посему трудно-читаемую душу. (В раскрытые двери собаки входить боятся. Им нужна щель: чтобы мордой.) Читайте в моих книгах всё что прочтется, всё что захотите прочесть. Это не фраза! Это самостоятельная жизнь (действие и поле действия) моего слова в другом, то, что мое слово делает само, без меня (дети без родителей ведут себя чаще всего препакостно, но они от этого не делаются детьми соседа!). Мои стихи — это мои дети на свободе, без корректива (гасителя, глушителя) моего родительства (авторства). А м. б. — сама я на полной свободе: как во сне.
Иногда думаю о себе, что я — вода. (Эти дни я много на реке. Чудесная: Moldau: Влтава: почему не Млдава??) Налейте в море — будет морем, налейте в стакан — будет стаканом. Дело вместимости сосуда — и: жажды!
О русском русле. Дитя, это проще. Русская я только через стихию слова. Разве есть русские (французские, немецкие, еврейские и пр.) чувства? Просторы? Но они были и у Атиллы, есть и в прериях. Есть чувства временные (национальные, классовые), вне-временные (божественные: человеческие) и до-временные (стихийные). Живу вторыми и третьими. Но дать голую душу — без тела — нельзя, особенно в большой вещи. Национальность — тело, т. е. опять одежда. Прочтите Царь-Девицу — настаиваю. Где суть? Да в ней, да в нем, да в мачехе, да в трагедии разминовений: ведь все любови — мимо: «Ein Jüngling liebt ein Mädchen» . Да мой Jüngling никого не любит, я только таких и люблю, он любит гусли, он брат молодому Давиду и еще больше — Ипполиту. Вы думаете — я так же не могла написать Федру? Но и Греция и Россия — тело, т. |