Дон Ригоберто прочел вслух то, что написал о Ретифе после прочтения «Ножки Франшетты»: «Едва ли этот провинциал, крестьянский сын, самоучка, недолго посещавший янсенистскую семинарию, кое-как освоивший языки, нахватавшийся модных идей, в которых ничего не смыслил, добывавший пропитание изготовлением книг (в полном смысле этого слова: он писал их и печатал в типографии, причем второе ладилось у него куда лучше, чем первое), догадывался о трансцендентном значении своих сочинений (значении символическом и этическом, но не эстетическом), когда, прерывая бесконечные изыскания в рабочих и ремесленных кварталах Парижа, жизнь которых его завораживала, возвращаясь из путешествий по сельской Франции, которую он изучал как социолог, отрывая время от любовных приключений, среди которых находилось место и адюльтеру, и кровосмешению, и связям за деньги, но только не гомосексуализму, в этом отношении наш автор был ортодоксом — на ходу, без правки, повинуясь — прости, господи! — вдохновению, кропал напыщенную и вульгарную прозу, отягощенную всеми возможными недостатками французского языка, туманного, монотонного, запутанного, плоского, безыдейного, бесчувственного и, не побоюсь этого слова, «примитивного».
Отчего же, собственноручно подписав верткому графоману, не гнушавшемуся презренного ремесла доносчика, столь суровый приговор, он вздумал перечесть этот образец литературного дурновкусия? Тетрадь недвусмысленно свидетельствовала против француза. Он написал около двухсот книг, по большей части неудобоваримых. Что могло связывать подобного типа с его полной противоположностью — доньей Лукрецией, воплощением совершенства? Просто никто, кроме этого деревенского интеллектуала, не понял бы чувств, с утра охвативших дона Ригоберто, не догадался бы, что мимолетная тоска по азиатке из журнала может иметь отношение к царственной стопе Лукреции. Никто, кроме Ретифа, адепта культа, который отвратительная раса психологов и психоаналитиков называет фетишизмом, не сумел бы принять, оценить и разделить беззаветное поклонение женским ножкам. «Благодарю тебя, моя Лукреция, — молился дон Ригоберто, — за подаренные мне часы наслаждения, с тех пор как я впервые увидел твои босые ступни на пляже в Пукусане и под водой прильнул к ним губами». Он снова чувствовал вкус морской воды и тонких соленых пальчиков.
Таков был конек Никола-Эдме Ретифа де ля Бретонна: женские ножки. И, если трактовать расширительно или, как говорили алхимики, симпатически, все, что их покрывает или окружает: чулки, туфли, сандалии, ботинки. Со всей наивностью и целомудрием провинциала, перебравшегося в столицу, он объявил о своем деликатном увлечении открыто, без стеснения и с фанатизмом неофита принялся создавать новый мир, весьма скучный, предсказуемый, полный несообразностей, глуповатый и примечательный лишь тем, что на страницах этой скверной, монотонной прозы мужчины восхищались не прекрасными лицами дам, не пышными волосами, тонкими талиями, мраморной кожей или высокими бюстами, а исключительно их ножками. (Живи Ретиф в наши дни, они непременно подружились бы, и тогда дон Ригоберто тайком привел бы своего друга в Оливар-де-Сан-Исидро, чтобы тот мог увидеть, нет, не всю Лукрецию, а только ее ножку, обутую в изящный старомодный ботиночек, а то и вовсе босую. Что сказал бы на это старина Ретиф? Забился бы в экстазе? Завыл от восторга? Превратился бы в обалдевшего от счастья пса с высунутым языком и дрожащими ноздрями?
Разве человек, каким бы плохим писателем он ни был, не достоин уважения хотя бы за верность своему идеалу и решимость защищать его во что бы то ни стало? Разве славный Ретиф, несмотря на свои нечитабельные романы, не был «одним из наших»? Несомненно. Иначе дон Ригоберто не вспомнил бы его имя во сне о то ли бирманской, то ли сингапурской ножке и не стал бы проводить столько времени в его компании. Дону Ригоберто вдруг стало не по себе. Повеяло холодом. |