Повторив про себя этот горький вопрос, дон Ригоберто закрыл глаза и с тихим возгласом: «Ах, Лукреция!» — уронил тетрадь на пол. Бережно подняв ее, он пробежал глазами открывшуюся страницу. На ней были две давнишние записи. Первая — подзабытая заметка о картине неизвестного художника, на которой Меркурий приказывал нимфе Калипсо освободить Одиссея — которого она горячо полюбила и потому силой удерживала на своем острове — и отпустить его к жене Пенелопе. Вторая — о, чудо! — была посвящена «тончайшему фетишизму Йоханнеса Вермеера, восславившего часть женского тела, которой другие живописцы обычно пренебрегают: на его картине «Диана и нимфы» одна из товарок богини-охотницы обмывает — на самом деле ласкает — ее ступни губкой, а другая нимфа в сладостном полузабытьи поглаживает свою ножку. От картины веет изысканной чувственностью, нежный туман окутывает фигуры, придавая им таинственный, неземной вид, какой бывает у тебя, моя Лукреция, когда ты приходишь в мои сны». Как точно, как своевременно, как верно.
А что, если ответить на ее письма? Что, если написать ей самому? Что, если постучать в ее дверь нынче же вечером, как только удастся сбросить кандалы страхования и чиновничества? Увидеть ее, упасть перед ней на колени, целовать землю, по которой она ступала, просить прощения, придумывать ей на ходу нежные и смешные прозвища: моя любимая нянька, моя новозеландская учительница, моя Франшетта, моя Диана? Засмеется ли она? Протянет ли ему руки, ответит ли на поцелуй, прижмется ли к нему, скажет ли, что все позади, что они могут начать все сначала и создать тайную утопию на двоих?
У нас с тобой гавайская любовь, когда лунной ночью ты танцуешь для меня под укелеле с бубенцами на запястьях и щиколотках, подражая Дороти Ламур.
У нас с тобой ацтекская любовь, когда я приношу тебя в жертву алчным медноликим богам, крылатым и змееподобным, на вершине пирамиды из замшелых каменных глыб, вкруг которой простирается безбрежная сельва.
У нас с тобой эскимосская любовь в ледяном иглу при свете сальных светильников и норвежская, когда мы, пройдя на лыжах сто километров вверх по склону горы, сливаемся в объятиях у испещренного рунами тотемного столба.
Сегодня ночью, любимая, я собираюсь предложить тебе нечто модернистское, кровожадное и африканское.
Ты разденешься перед круглым зеркалом, оставив лишь черные чулки с алыми подвязками и скроешь свое прекрасное лицо под маской дикого зверя, предпочтительно бенгальской тигрицы из «Лазури» Рубена Дарио… Или суданской львицы.
Ты изогнешь правое бедро, выставишь вперед левую ногу, упрешь руку в бок, станешь дикой и соблазнительной.
Я сяду на стул задом наперед и, как всегда, буду любоваться тобой, чуть дыша от восторга.
Я не издам ни звука, бровью не поведу, когда ты вцепишься мне в глаза, разорвешь белоснежными клыками мое горло и утолишь жажду моей влюбленной кровью.
Теперь я весь внутри тебя, теперь я стал частью тебя, возлюбленная, насытившаяся мной.
Свидание в «Шератоне»
— Для храбрости я выпила две порции виски, — призналась донья Лукреция. — Перед тем как начать собираться.
— Вы, должно быть, здорово опьянели, сеньора, — развеселилась Хустиниана. — Обычно вам и одного глотка хватает.
— Ты же там была, негодница, — укорила служанку донья Лукреция. — И от души забавлялась. Ты и выпивку готовила, и помогала мне одеваться, и улыбалась до ушей, глядя, как я превращаюсь в одну из этих.
— В одну из этих дамочек, — смеясь, вторила ей Хустиниана.
«Это самая большая глупость в моей жизни, — думала донья Лукреция. — Хуже, чем та история с Фончито, хуже, чем брак с Ригоберто. |