Изменить размер шрифта - +

Дон Ригоберто закрыл глаза и попытался возродить в памяти запахи, которые окружали его все эти десять лет, дивные запахи, что защищали его от уродства и пошлости окружающего мира. Тоска его сделалась нестерпимой. Полистав тетрадь, дон Ригоберто утешился словами Неруды:

Разве не удивительно, что это стихотворение называется «Танго вдовца»? Дон Ригоберто вообразил Лукрецию в уборной и, преисполнившись благодарности, услышал веселое щебетание струйки, льющейся из нее в унитаз. Здесь был кто-то еще; безмолвный, восхищенный, охваченный мистическим воодушевлением, он сидел на корточках в углу, внимая журчащей музыке и вдыхая запах; кто же был этот счастливец? Мануэль с протезом! Тут дону Ригоберто вспомнилось, как Гулливер спас императрицу лилипутов, залив мочой горящий дворец. Он стал думать о Джонатане Свифте, который так и не смог примирить красоту человеческого тела с уродством телесных отправлений. В тетради тут же нашлось самое знаменитое стихотворение англичанина, герой которого так объяснял свое решение порвать с возлюбленной:

Nor wonder how I lost my wits;

Oh! Celia, Celia, Celia shits.

«Какая чушь!» — подумал дон Ригоберто. Его возлюбленная тоже какала, и это ее отнюдь не унижало, — наоборот, делало более реальной, ощутимой для слуха и обоняния. Дон Ригоберто уловил испарения, наполнявшие уборную после того, как ее посещала Лукреция, и впервые за ночь улыбнулся. Здесь не обошлось без сексолога Хейвлока Эллиса, обожавшего тайком подслушивать, как испражняется партнерша; в одном из писем Эллис признался, что его преданная супруга как-то раз помочилась у постамента адмирала Нельсона, на глазах у изумленных каменных львов на Трафальгарской площади, а пышные викторианские юбки надежно скрыли это зрелище от посторонних.

Впрочем, Мануэль не был ни поэтом, как Неруда, ни моралистом, как Свифт, ни сексологом, как Эллис. Он был кастратом. Или вернее будет сказать, евнухом? Между двумя разновидностями одного и того же увечья лежит бездонная пропасть. В первом случае у человека остается фаллос и сохраняется эрекция, во втором репродуктивные функции отсутствуют полностью, а пах становится совершенно гладким, как у женщины. Так кем был Мануэль? Евнухом. Как Лукреции удалось это выяснить? Что это было, — великодушие, любопытство, сочувствие? Или нездоровый интерес? Или все вместе? Прежде Мануэль в сверкающем шлеме, на громогласно ревущем механическом коне с японским именем («хонда», «кавасаки», «судзуки» или «ямаха»), развивавшем скорость до двухсот, а то и трехсот километров в час, не раз побеждал в национальных мотоциклетных гонках — их еще называли мотокросс, — не говоря уж о второстепенных, вроде «Трэйла» или «Эндуро». Мануэль на своем верном мотоцикле перепрыгивал каналы, седлал холмы, взметал в воздух пески, покорял вершины и бездны, брал трофей за трофеем и чуть ли не каждый день появлялся на обложках журнала с бутылкой шампанского и длинноногими моделями, целующими победителя в щечку. Так продолжалось бы и по сию пору, да только на очередном смотре бескорыстной глупости отважный мотоциклист взмыл в воздух, подобно метеору, подскочив на груде щебня, которую он легкомысленно принял за гору песка. Спустя несколько мгновений он издал архетипический возглас — твою мать! — и со страшным грохотом рухнул на землю, а следом рухнул мотоцикл, дробя, ломая и перемалывая хозяину кости. О, чудо! Голова не пострадала; зубы сохранились все до единого; слух и зрение остались идеальными; без переломов и вывихов конечностей, само собой, не обошлось. Самой страшной оказалась травма гениталий. Гвозди, гайки и обломки жестяного корпуса превратили тестикулы Мануэля в нечто среднее между патокой и рататуем, несмотря на эластичный защитный пояс, а сам символ мужественности срезало под корень предметом, который — по иронии судьбы — прежде был залогом побед мотоциклиста.

Быстрый переход