— Раиса Михайловна, всё, что сказала, — верно?
— Сокол, обманывать милицию и брать с неё деньги за гаданье хорошая цыганка не станет.
— Взяла же рубль, — улыбнулся инспектор.
— Он у тебя.
Петельников сунул руку в карман — рубль лежал там.
Из дневника следователя.
Умственно обессилев от Иринкиных вопросов, думаю: «Ну, и я тебя тоже дойму ими…»
— Ира…
— А? — шёпотом отзывается она.
— Почему тихо говоришь?
— Потому что я думаю.
— О чём?
— О джиннах.
— А что бы ты попросила у джинна, если бы он вылез из бутылки?
— Из какой бутылки?
— Неважно, из какой. Допустим, из-под шампанского, — вспоминаю я самую объёмистую бутылку.
— Я бы его попросила, чтобы он влез обратно.
— А желания? — удивляюсь я.
— Папа, он же будет пьяный…
Рябинину было бы легче допросить рецидивиста, чем видеть перед собой эту потерпевшую.
Катунцева подсела тихо, словно к нему за стол опустилась ночная белая птица. Маленькая белокурая женщина с красными и пустыми от горя глазами… В ней была какая-то незавершённость, и Рябинин не сразу понял, в чём она состояла и почему появилось именно это слово — незавершённость. Он помолчал, давая ей освоиться в этом кабинетике…
Волосы завиты крупно, но каждое колечко или недозавито, или уже распрямилось. Губы накрашены — нет, подкрашены. Брови подведены слегка, да вроде бы одна бровь доведена краской не до конца. Лицо попудрено: лицо ли? Не одна ли щека? Вот только под глазами лежала глубокая чернь, как на старинном серебре. Но это уже не от красок и не от карандашей.
Рябинин потерялся, следя за убегающей мыслью…
…Мы определяем человека постоянным и вечным, как гранитный валун. А он переменчив, ибо человек есть его состояние в эту минуту. Разве эта женщина до вчерашнего дня была такой? Да иная была женщина, иной был человек…
Она подняла на следователя блёклые голубые глаза, которые отозвались в нём ответной мыслью: а какими они были вчера? При дочке? Блёклыми?
— Я вам памятник поставлю…
Он сухо улыбнулся: если бы все потерпевшие ставили ему памятники, то не хватило бы никаких проспектов.
— Только найдите дочку, — добавила она, берясь за платок.
— Найдём и без памятника, — бодро заверил Рябинин, давая ей минуты поплакать.
Минуты? У неё были ночные часы. И всё-таки нужные ей минуты, тут, при официальном лице, при сопереживателе.
Рябинин потерялся, следя за убегающей мыслью…
… Почему мы радуемся минутами, а горюем часами? Почему веселимся днями, а грустим годами? Почему слёзы нам даются легче, чем смех? Не угнездились ли в наших генах столетия войн, моров, недородов, распрей?..
— Я знала, что случится беда.
— Знали? — построжавшим голосом он отогнал преждевременную радость.
— Сон видела…
— Какой? — вежливо спросил Рябинин.
— Будто бы сидим мы в нашем дворе. В том самом… И учимся писать. А Ира вдруг и говорит: «Мама, у меня правая рука не пишет». — «Ничего, говорю, доченька, мы левой выучимся». Тут появляется женщина, вся в белом, с каким-то странным лицом и говорит: «Зря, зря учитесь — всё равно не успеете». А, господи, кому этот сон нужен…
Катунцева хотела что-то добавить, и Рябинин ждал этого добавления, всё ещё надеясь на крупицы информации. |