|
Теперь и Готфрид заметил что-то неладное. Он видит протянутую руку шута и хмурится.
— Ну же, — говорит мальчик, — давай.
Но почему она должна делать, что говорит Тилль? Сбежала из дома, а теперь вместо отца будет слушаться его? Чем она ему обязана, почему он командует?
— Что такое? — спрашивает Готфрид. — Что тут происходит?
Пирмин все еще протягивает ей руку. И ухмыляется все так же, будто ее сомнения ничего не значат, будто он давно знает, что она решит.
— Что тут такое происходит? — повторяет Готфрид.
Рука шута мясистая и мягкая на вид, Неле не хочется к ней прикасаться. Готфрид, конечно, мало что умеет. Но он был к ним добр. А этот человек ей не нравится, что-то с ним не так. Но, с другой стороны, Готфрид их ничему научить не может, это правда.
С одной стороны, с другой стороны. Пирмин подмигивает, будто читая ее мысли.
Тилль нетерпеливо дергает головой.
— Ну, Неле!
Только протянуть руку.
Цусмарсхаузен
«Он и не подозревал, — писал толстый граф в первые годы восемнадцатого века в мемуарах, будучи уже стариком, измученным подагрой, сифилисом, а также отравлением ртутью, которой он от сифилиса лечился, — он и не подозревал, что его ожидает, когда его величество в последний год войны послал его на поиски знаменитого шутника».
Тогда Мартину фон Волькенштайну еще не исполнилось и двадцати пяти, но был он уже грузен. Род свой он вел от миннезингера Освальда, вырос в Вене при дворе, отец его был обер-камергером при императоре Маттиасе, а дед вторым хранителем ключей при безумном Рудольфе. Всем, кто знал толстого графа, был он мил — никакой обиде было не под силу омрачить его светлый нрав, смутить его дружелюбие и веру в добро. Сам император не раз выказывал свою к нему благосклонность; новый знак благосклонности увидел он и в том, что граф Трауттмансдорф, президент Тайного Совета, вызвал его к себе и сообщил, что до слуха императора дошло, будто бы самый прославленный шутник империи нашел приют в полуразрушенном монастыре Андекс. Столь многое пришло на их веку в упадок, столь многое разрушено, столь много бесценного погибло, но чтобы зря пропадал такой уникум, как Тилль Уленшпигель, будь он протестант или католик — а кто он есть, кажется, никому не известно, — об этом не может быть и речи.
— Поздравляю, молодой человек, — сказал Трауттмансдорф. — Используйте эту оказию, кто знает, какие блага могут из нее проистечь.
Затем, как поведал толстый граф пятьдесят с лишним лет спустя, ему была протянута, согласно тогдашнему церемониалу, рука в перчатке для поцелуя; и, действительно, так все и было, ничего он здесь не присочинил, хотя присочинить любил, особенно если в памяти зияла брешь, а было этих брешей много, ведь все, что он описывал в мемуарах, происходило целую жизнь тому назад.
«На следующий же день мы спешно пустились в путь, — писал он. — Был я бодр и полон надежд, но нес в сердце и некоторую тяжесть, ибо казалось мне, сам не знаю отчего, что путешествие это столкнет меня лицом к лицу с истинным моим фатумом. В то же время я горел любопытством и желанием заглянуть, наконец, с открытым забралом в лицо алого бога Марса».
Про спешку граф написал не совсем правду, в действительности до выезда прошло более недели. Надо ведь было составить письма, в коих он сообщал о своих планах; надо было распрощаться со двором, навестить родителей, принять благословение епископа; выпить напоследок с друзьями, заглянуть еще хоть раз к любимой из куртизанок, хрупкой Аглае, воспоминания о которой еще десятилетия спустя накатывали с сожалением, душевная подоплека которого была ему и самому не ясна, — и, конечно, нужно было подобрать попутчиков. |