«Золотой середины» для Чистякова‑старшего не существовало, да – да, нет – нет, черное – белое, и никаких оттенков. Порхающие по жизни мотыльки, а к ним он относил всех, бесцельно, то есть не на одну лишь работу, растрачивающих свое время – его раздражали; естественное, а потому простительное стремление молодых людей следовать быстро меняющейся моде, вызывало у него презрение; относительную свободу нравов, пришедшую на смену аскетизму его молодости, он решительно отвергал, не пытаясь вникнуть в ее причины. Он с горечью констатировал, что вечные ценности девальвируются, забывая, что ценности эти существуют лишь в условиях пространства и времени. Он судил по самому себе, что было не очень справедливо, ибо нельзя общие правила выводить на основе исключений.
Отец и сын не понимали друг друга, жили в разных измерениях – явление, которое и до и после Тургенева волновало и будет волновать людей разных поколений; иногда они находят общий язык, чаще нет, и кто в этом виноват – вопрос сложный и многогранный: скорее всего никто, потому что нельзя винить время за то, что оно движется вперед и что каждый виток спирали меняет какие‑то представления о жизни; процесс этот необратим, и остановить его так же невозможно, как невозможно убедить внука, что ему к лицу дедушкин картуз. Как ни в чем другом, здесь важен такт, и ничто другое но может нанести большего вреда, чем попытки силой навязать свой образ мышления, свое кредо.
Подобно многим родителям, Чистяков‑старший об этом не задумывался или не хотел задумываться, что в сущности одно и то же. С юных лет жизнь его была тяжелой, а радости немногочисленны; женитьба на любимой женщине, которая годами растила сына без него, открытия, за которые награды получали другие, так как лично его интересовали не почести, а признание нескольких таких же, как он, одержимых ученых; рыбалка и отдых на даче, которую он построил своими руками, и общение с двумя‑тремя друзьями, полностью или хотя бы частично разделявшими его убеждения. Лишь с двумя‑тремя – потому что Чистяков‑старший с его прямолинейностью и бескомпромиссностью наживал врагов куда более успешно, чем доброжелателей. «Чего тебе не хватает, так это парочки слабостей, – сказал ему как‑то старый друг. – Наше время характерно всеобщей тягой к компромиссам, а что такое, по сути дела, компромисс? Живи сам и не мешай жить другим. А ты мешаешь! Приглашают тебя в оппоненты – не оставляешь от диссертации камня на камне, хотя она вполне посредственная и можно было бы процедить сквозь зубы парочку ничего не значащих слов; добрую четверть научных сотрудников института ты требуешь уволить за лень и бездарность – будто в этом виноваты они, а не закон Паркинсона; всемогущий зам плоско, но добродушно шутит по поводу длины юбки твоей аспирантки – объявляешь его пошляком, хотя от подписи этого пошляка зависит твоя экспедиция; вот и получается, что от таких праведников, как ты, никому жизни нет – в том числе и самому тебе». И верно, Чистяков‑старший никого не щадил – и его не щадили: значительную часть столь ценимого им рабочего времени он тратил на то, чтобы отбиваться от наветов и защищать свое доброе имя. Это уже обошлось ему в микроинфаркт и несколько длительных, тяжелых приступов стенокардии – пример, которым сын отнюдь не собирался руководствоваться в своей жизни.
Игорь же был просто веселый и покладистый малый, которого день сегодняшний заботил неизмеримо больше, чем завтрашний: он без особого рвения, не перенапрягая мозги, учился, в меру занимался спортом, с тайной помощью матери ухитрялся не отставать от моды и с превеликим пылом отдавался тому, к чему звало его естество, то есть предпочитал бездумное, но очень приятное общение с Валей, Жанной, Алькой изучению рекомендованных отцом мудрых, но скучнейших монографий. Все, что требовало сосредоточенности и размышлений, его отпугивало, так как отнимало время и силы, а воровать у себя молодость только ради того, чтобы удостоиться похвалы отца, Игорь считал верхом глупости. |