Услышал через распахнувшуюся дверь кабины смех пассажиров, изобретательно и длинно выругался по их адресу и тоскливо посмотрел на немую радиостанцию.
Грузиков больше не было, он прицепил к проволоке молоток и опустил эту жалкую выпускную антенну вниз: чем черт не шутит, когда бог спит? Тут в наушниках что‑то слабо пискнуло, и, встрепенувшись, Кислов застучал на ключе: «Я 04213 вышли из строя правый мотор радиокомпас высотомер лед крыльях шестьдесят миллиметров дайте привод прием».
Средний не отвечал.
* * *
Хуже всего было Диме Кулебякину.
Почему – знал только он сам. Валька‑повариха, чтоб ее… всегда была баба как баба, на часок приглашала – и будь здоров, а вчера в полночь хотел уйти, чтоб выспаться, – дверь заперла и ключ в форточку выбросила, до утра не отпускала. Конечно, очень бы захотел уйти – ушел бы…
И впервые в жизни бортмеханик Кулебякин изменил своему Ли‑2: с прохладцей, без любви подготовил машину к полету, не прогнал как следует моторы. А на вопрос командира корабля кивнул: все, мол, в порядке.
Карбюратор левого мотора – простил, правого – жестоко наказал: обледенели сетка, дроссельная заслонка и диффузор.
Подвел, обманул Матвеича – единственного человека, которого Кулебякин по‑настоящему любил и уважал!
Гнали из авиации – Матвеич поручился, отбил; на пятнадцать суток за мордобой сажали – Матвеич приходил в милицию, униженно просил, уводил за руку. Верил! Верил, что Дима Кулебякин, для которого не так уж много в жизни святого, не подведет, что самолет для него свят, что разгульная натура бортмеханика смирится при виде старого, ворчливого Ли‑2.
И смирялась. Ни одну подругу свою так не баловал Кулебякин, не было в полярной авиации бортмеханика, более преданного своей машине, готового по первому ее требованию выполнить любой ее каприз. Разве что цветами не украшал.
И теперь за то, что самолет отбивается от циклона одной рукой, был в ответе он, Кулебякин. И если не отобьется – виноват будет только, он, и больше никто. И, конечно, Матвеич об этом догадывается – по несвойственной ему, Диме, угодливости, по его суетливости и безмерной готовности выполнить – бегом! – любое указание.
Он лучше других знал материальную часть и с минуты на минуту ждал, что и левый мотор вот‑вот даст перебои из‑за непосильной нагрузки – за двоих держать в воздухе отяжелевшую машину. Знал и не мог прогнать от себя страх перед лицом почти что неизбежной вынужденной посадки. Не потому, что боялся за свою жизнь – никакого подобного чувства он но мог себе позволить.
В свои двадцать девять лет Кулебякин еще никого не любил, если не называть любовью бурные и кратковременные радости, получаемые от легко идущих навстречу женщин. Но если бы ему так и сказали – никого, он бы искренне удивился, потому что больше всего на свете любил Матвеича и его самолет.
И Кулебякин страдал.
* * *
Страдал и Белухин. Как всякий профессиональный полярник, он много летал в высоких широтах и понимал, что предвещают тряска, толчки и нарастающий лед на крыльях. Ему не надо было находиться в пилотской кабине, чтобы знать, какая участь ожидает самолет, если он не сумеет пробить эту нежно‑молочную, смертельно опасную облачность.
Белухин смотрел на усталое, расплывшееся лицо жены и вспоминал, что эта женщина, с которой он прожил тридцать два лучших года своей жизни, в молодости была хороша собой и он ее очень любил. Ему захотелось прижать ее к себе и приласкать напоследок, но она давно отвыкла от телячьих нежностей и вряд ли правильно поняла бы этот порыв. Скорее всего оттолкнула бы и проворчала: «Уж не провинился ли, старый черт?»
– Трясет как в лихорадке, – сказал Игорь Чистяков. – Но самое приятное ощущение. |