– Глупости! – грубо отвечает Несси. – Существуют высшая математика и таблица умножения. Поскольку таблица умножения не высшая математика, то, может, объявить ее ошибочной?
– Догматизм всегда очень убедителен, – бормочет Димов, на этот раз как бы про себя. – Иначе он не был бы таким долговечным.
И они продолжают спорить все более яростно, один – в лихорадке, а другой – обреченный, они ожесточают свой изнурительный поединок в этой холодной и мрачной гостиной, на воображаемом историческом плацдарме, будто весь ход истории зависит исключительно от них, они продолжают оспаривать право на обладание скипетром вселенской власти, домогаются, чтобы жизнь развивалась только так, как желает каждый из них, и это после того, как жизнь уже изъяла их из обращения; они все еще не прекращают схватку, хотя враждующие полчища давно удалились, поле битвы давно утихло, и вокруг простирается глухая ночь, которая очень скоро поглотит их обоих. В этой свирепой и бессмысленной схватке – и подвиг, и самопожертвование, и трагизм. Глядя на них, я начинаю подозревать: по существу, каждый из них ведет войну с самим собой, с чем‑то внутри себя, с чем‑то таким, что каждый из них носит где‑то там, очень глубоко в себе, чего они боятся и что жаждут вырвать и испепелить в ходе этого бесконечного поединка.
– Догматик, говоришь? – грохочет голос Несси. – Да, если революционное насилие догма, я – догматик! И если классовая борьба догма, я – догматик! И если диктатура пролетариата догма, я – догматик! И, да будет вам известно, я этого не стыжусь!
Он встает – в накинутой на плечи шинели он кажется еще более грозным – и стоит, словно ожидая нового вызова, а затем медленно поворачивается и уходит к своей двери.
Однако на полпути он вдруг замирает и прислушивается: в парадную дверь звонят. Один звонок. Если один, значит, к нему.
Борец в шинели неторопливо поворачивается и идет в прихожую. Минуту спустя он опять в гостиной, но уже в сопровождении какого‑то пожилого мужчины, почти такого же рослого, как он сам, но гораздо более привлекательного: у него еще свежее лицо с седыми бакенбардами, он в темно‑синем пальто, в широкополой шляпе.
– Должно быть, к вам, – бормочет Несси Лизе и снова идет к себе.
– В чем дело? – спрашивает моя квартирантка с некоторой неприязнью.
Раз с неприязнью, то, вероятно, она знает его,
– Лиза, неужто вы меня не узнаете?
– Кто вы такой?
– Но, Лиза! – восклицает гость, смущенно улыбаясь. – Я ваш отец!
Несси, который уже взялся было за ручку двери, останавливается и удивленно оборачивается. Почти уснувший в кресле Димов таращит глаза.
– Вы ее отец? – спрашивает он. – А кто же я?
– Не могу знать, – невозмутимо отвечает незнакомец, не сводя глаз с Лизы.
– Должно быть, моя мать вас подослала, чтобы вы разыграли здесь эту дешевую сцену? – спрашивает Лиза ледяным голосом.
– Да, ваша мать. Но почему сцену? Она просто подсказала мне, чтобы я зашел и постарался рассеять возникшее недоразумение.
– А почему только сейчас? И почему именно сейчас? – справляется Лиза все тем же ледяным тоном.
– Да потому, что на этом настояла ваша матушка. Поймите, это ее тайна…
– И вы явились сюда, чтобы открыть наконец эту тайну? – бросает Лиза и добавляет: – Вот уж вранье!
Эти слова звучат крайне неубедительно: если повнимательней вглядеться в его лицо, можно увидеть, что в нем проступают некоторые черты Лизы, быть может, огрубленные и в какой‑то мере окарикатуренные, но все же сходство есть, никуда не денешься. |