Холод стоял ледяной.
— Я открою занавески, — сказал Тур и поставил чашку на комод. — Я принес тебе кофе.
Свет с улицы был слишком слабым, никчемным, он просочился в комнату серой кашицей и осел у него в горле.
— Мама… — он подошел поближе. — Хочешь кофе?
— Как-то странно сегодня.
— Позвонить врачу?
— Чепуха.
— На улице минус девять. Ясно.
Она не отвечала. Он включил ночник над ее кроватью, отвернув немного от ее лица, чтобы свет не резал глаза.
Из-под одеяла с покрывалом торчала одна голова, руки были спрятаны. Глаза закрыты. Он не припоминал, чтобы хоть раз видел ее такой, в кровати. Странно. Она вдруг показалась такой маленькой. Седые волосы зачесаны в узел на затылке, она всегда их перевязывала ленточкой с красными полосками или однотонной темнозеленой. Волосы были такими тонкими, что просвечивала кожа головы, она была блестящей, желтоватой.
— У тебя… температура?
Он никогда не задавал матери этого вопроса, наоборот, так спрашивала всегда она, когда он в детстве болел свинкой и краснухой. Тогда он не знал, как ответить, это ведь она должна была поставить ему градусник в попу, предварительно смазав его вазелином, и узнать температуру. Если она говорила, что градусник показывает тридцать семь и пять, он отвечал: «Да, небольшая». Но заранее понять, есть ли температура, было невозможно. Просто жизнь менялась, и он ее сразу же принимал, забывая, как живут без температуры. В детстве он любил болеть, а став взрослым, едва ли болел вообще, но помнил, каким все вокруг становилось свободным и равнодушным и как приходили сны, даже с открытыми глазами.
Она открыла глаза. Встретилась с ним взглядом. К своему невероятному облегчению он не обнаружил в них ни болезни, ни страха перед болезнью, ни боли. Температуры тоже не было, иначе глаза бы блестели, он знал это по опыту ухода за скотиной. Ее взгляд был обычным, может быть, немного вопросительным, удивленным. Она снова закрыла глаза. Не двигалась. Шевелились только синие веки, покрытые сосудами, ему захотелось ее встряхнуть. Но он не мог до нее дотронуться, погладить ее по щеке хотя бы для собственного успокоения.
— У тебя ничего не болит?
— Нет, — ответила она, как он и ожидал. Но ему не понравился ее голос, определенно не понравился, в нем было что-то плоское, воздушное.
— Ты не хочешь… Не хочешь встать, мама?
— Нет. Попозже, наверное. Я устала.
— Грипп у тебя, может быть?
Она не ответила, не открыла глаза, он поставил чашку на ночной столик. Может, она снова уснула.
— Сара опоросилась. Девять поросят, — прошептал он, выключил ночник и тихо вышел из комнаты. Он долго стоял снаружи. Стены потрескивали, холод захватывал дом, расчищал себе в бревнах дорогу от вчерашней плюсовой температуры, а так все было тихо. «Одно воскресенье до Рождества», — подумал он, и мысль его очень удивила, будто бы Рождество что-то для него значило. Они всегда ели немного свиных ребрышек в сочельник, вареную лососину в первый день Рождества, доедали остатки на второй день, зажигали красные свечи на столе, стелили красные салфетки, им с отцом полагалось по кружке пива к еде, вот и все. Весь их спектакль. В прошлом году он попросил Арне из зерновой фирмы купить ему половину бутылки акевита. Бутылку он отнес в свинарник и пил, размешивая с холодной водой в мойке. Он сослался на визжащую свинью, чтобы вернуться в свинарник после обеда, мать уже легла, когда он пришел домой, и ничего не заметила. Он, пьяный, провел довольно много времени с животными. Напился вдребезги и все плакал и плакал. И об этом он вдруг вспомнил, подумав, что до Рождества осталась неделя. Он так горько тогда плакал, не понимая отчего… Надо завтра позвонить Арне и попросить о том же самом, хотя зерна для обмена почти не было. |