Я принес текст Сархану аль-Хиляли. Он посмотрел на меня с улыбкой и спросил:
— Все упорствуешь?
В ожидании ответа я мечтал о будущем. Да, в творчестве заключалась единственная надежда для моей страстной мечты и моего реального существования. Я приступил к написанию пьесы до того, как меня осенило идеей рассказа о доме и притоне. И завершил пьесу до того, как эта идея оформилась. Я был доволен ее образцовой моралью, тем не менее, Сархан аль-Хиляли вернул мне ее со словами:
— У тебя еще долгий путь впереди…
Я нетерпеливо спросил:
— Чего мне не хватает?
— Это просто история, в ней нет драматизма!
Перед такой мукой меркнут все другие переживания. Даже страдание, причиняемое мыслями о старом доме. Творческий крах — конец всей жизни. Таким уж я создан. Творчество для меня не просто работа, это попытка найти себе применение, о котором мечтает беспомощный идеалист. Что я сделал для того, чтобы истребить зло вокруг? Что впереди, если я оказался неспособным что-либо осуществить на единственно данном мне поприще — театре?! Проходят дни, а я все работаю без искры. Темы любви практически не касаюсь. Я оторван от духовного существования — от чтения, от писательства. Из жизни ушла радость, остались только язвы на поверхности земли, сточные воды и кошмарный транспорт.
В редкие минуты отдыха рядом с Тахией жизнь кажется мне родником, иссякшим от цинизма и черствости. Мы обмениваемся нежными словами в печальной атмосфере, смягченной нашими мечтами. Пульсирующее в ее чреве шевеление играет на струнах воображаемого мной будущего успеха. Я мечтаю об успехе, но мои мечты то и дело распаляются зверской злобой. Я мечтаю, чтобы пламя поглотило старый дом и всех распутников в нем. Так материализуется моя ненависть к позору и злу. Но она не проходит без стыда и самокопания. В моем сердце нет ни капли любви к отцу, но сердце нет-нет, да порывается простить мать. От этого мне больно. Тахия говорит мне:
— Подпольный игорный клуб — преступление в глазах закона, но сегодняшние цены — не меньшее злодейство.
Я спрашиваю ее:
— Ты сможешь спокойно смотреть, если в твоем доме будет творится такое?
— Боже упаси! Я хочу сказать, что люди в отчаянном положении ведут себя как утопающие, ничем не гнушаются ради своего спасения…
Себе я признался, что тоже буду вести себя как тот утопающий. И если не совершу преступления в глазах закона, то всю жизнь потрачу на бессмысленную работу ради куска хлеба. И зеленый росток моей жизни засохнет, а разве это не зло?
Дни идут, а страдания только усиливаются. Скрытые замыслы с дьявольской одержимостью лезут на бумагу. Я сажусь за печатную машинку и смертельно тоскую по свободе… по потерянному человечеству… по несуществующему искусству… Как пленнику сбросить свои оковы? Я мечтаю о благословенном мире без греха, без рабства, без социальных условностей. Мире, который живет идеями, созиданием, творчеством. Мире, который наслаждается святым одиночеством, без отца, без матери, без жены, без потомства. Земля, по которой человек шагает легко, занятый только своим искусством… Ох, что за мечты? Какой дьявол сидит в сердце человека, посвятившего себя добродетели? Раскаяние изображается в образе плачущего ангела. Пусть Господь хранит мою жену, пусть он примет покаяние моих родителей. Она обращается ко мне:
— О чем ты думаешь? Ты меня совсем не слушаешь.
Я с нежностью беру ее ладонь и отвечаю:
— Я думаю о том, что будет, и как нам это пережить.
* * *
Я частенько сидел за стойкой дяди Ахмеда Бургуля. И однажды прочитал на его лице нечто мрачное, говорившее о недобром:
— Все в порядке, дядя Ахмед?
— Ты что, еще не знаешь?
— Я только пришел, а что случилось?
Он сказал еще печальнее:
— Вчера, на рассвете, полиция нагрянула в дом…
— Отец?
Он кивнул. |