|
Что, именно это и называется у людей прозорливостью? Или Вакулич просто всех мирян подозревает в том, что они слегка бесы, проверил и Егорку на всякий случай и решил, что угадал? Чувствуя, как горят щеки, и желая больше всего на свете провалиться сквозь землю здесь, а выбраться где-нибудь в совсем ином месте, Егорка еле выдавил из себя:
– Я ничего дурного не хочу… Никому… правда… и я не то… что ты подумал.
Вакулич снова усмехнулся.
– Оно и чудно, что не хочешь. Но верю. Вижу, как ты… Уж и не знаю, во искушение ты послан, аль во искупление… а только тебя послушать можно. Не желает, стало быть, твоя братия, чтоб верующие-то по лесу бродили, пока вы там счеты сводите? Так я мыслю?
Егорка только кивнул.
– Не будут, – сказал Вакулич, и Егорка понял, что за свои слова он совершенно отвечает. – А ежели кто и попрется – так сам виноват, – и перехватив Егоркин взгляд, добавил: – Не бойсь… Егорий Храбрый. О тебе-то люду крещеному говорить ни к чему… покуда пакостить не начнешь.
– Я не бес, – сказал Егорка. – Ты ошибся.
– Бес не бес, а с лешими знаешься. Мышь – тварь божья, но в кармане ее носить – это уже баловство. А коли душу тебе спасти охота, спервоначалу креститься научись… Егорий.
Егорка улыбнулся. Селиверст Вакулич не был ему врагом. Пожалуй, даже мог считаться союзником… на время. Но не другом. Начетчик староверов не мог дружить с бесом.
Но, как говаривал Егоркин отец, то уж другое дело.
Битюг понял, что заблудился, когда увидел эту избу.
Он вышел к Серым Камням, когда едва-едва начало светать. Дождь перестал, только капало с веток; в лесу стоял густой холодный туман. Черные деревья выступали из него какими-то чудными рогатыми столбами, распяленные сучья, поросшие лишайником, протыкали белую марь кривыми остриями. Туман сливался с белесым небом. Все было бледным, зыбким, бесплотным – и древесные стволы, кустарник, скальная гряда выплывали из белой мути, маячили неясными пятнами и снова пропадали в плывучей белизне, как привидения.
Вот так-то и выплыл из тумана этот дом, как раз, когда Лаврентий думал, что сворачивает на Мошникову полосу, к Бродам. А ведь не было здесь никакого дома. И быть не могло. Никак. Ни заимки, ни объездчиковой избы, ни хутора – никакого людского жилья ровным счетом. Лаврентий знал лес, как собственную свою ладонь, бывал тут не раз, не два – стрелял куропаток, выслеживал белок и куниц, ни за что не мог ничего перепутать. Тут был лес. Просто лес. Кедрач, шиповник и брусника – ничего больше.
И добро бы еще дом был новый, только что срубленный – так ведь нет! Лаврентий отчетливо видел в сером предутреннем свете эту избу, почерневшую от непогод, заросшую мхом и плесенью, со слепым оконцем, в котором давно уже треснуло помутневшее от времени стекло.
Лаврентий со странной оторопью, держа ружье в руке, подошел ближе, обошел дом вокруг. Навес над крыльцом обвалился. Осклизлые ступени густо поросли лишайником, сбоку притулились поганые грибы на тонких омерзительных ножках, а у самой двери, пробив насквозь гнилые доски, уже вытянулась на аршин, не меньше, молодая лиственница.
Чье бы жилье не было, людей оно не видело очень давно.
Лаврентий постоял у крыльца. Желание войти, оживить собой старую брошенную избу, растопить печь, если только она не развалилась вовсе, и даже чуть-чуть подремать под крышей, созданной человеком, боролось в нем с каким-то необъяснимым страхом. Это совсем не было похоже на Лаврентия, отнюдь не склонного бояться непонятно чего.
В конце концов желание войти взяло верх. Лаврентий приоткрыл дверь, насколько позволило деревце, и протиснулся в щель.
В сенях стоял кромешный мрак и густо пахло гнилью и сыростью. Дверь в горницу распахнулась легко. |