Я хотел жить собственной жизнью. Мы спорили на эту тему, но матери мои доводы казались недостаточно убедительными, она видела в моем поступке чудовищную неблагодарность, предательство, говорила, что для нее это было как обухом по голове.
– Твоя личная жизнь? Нет, вы только послушайте! А ты когда‑нибудь думал о отличной жизни? Ты вообще когда‑нибудь думал о моей личной жизни, засранец? У меня что, была какая‑нибудь жизнь все те годы, что я тебя растила? Нет, вы только послушайте!
Так вот мы и живем. Мне двадцать два. Мать пьет и трахается направо и налево, чтобы мне насолить. Это она так наказывает меня за то, что я ее бросил. При том, что я ее регулярно навещаю и каждый божий день звоню. Она может выдернуть меня в любое время суток, я вскакиваю по первому зову и мчусь черт знает куда, чтобы привезти ее домой. И благословляю небо за то, что она цела и невредима. Обычно она едва держится на ногах, ее трясет, пальто где‑то посеяла, пьяная в стельку, зареванная – зато жива‑здорова. Вот так вот мы и живем. Честно говоря, не знаю, что и как тут можно изменить. В улучшение как‑то не верится. Я даже думать об этом не могу – на меня сразу накатывает усталость.
Иду за ней на кухню. Пока она варит кофе, пытаюсь навести хоть какое‑то подобие порядка, вытряхиваю пепельницы, загружаю посудомойку, заглядываю в холодильник. Смотрю на ее руки и замечаю, что они дрожат. Если б не я, она б уж, наверно, налила себе стакан. Я очень хорошо это себе представляю. Стакан белого сухого. Ходит туда‑сюда по комнатам и проклинает своего сыночка.
Погода великолепная, хотя деревья еще покрыты инеем. Я сказал, что мы сейчас поедем искать ее пальто, потому что мне все это надоело. Мне ни к чему, чтобы она свалилась с простудой. И вообще впредь будем делать именно так, наплевать, что все утро насмарку. Это ей урок. В ответ мать только покривилась.
Она уселась в мою машину: губу закусила, брови насупила. А на небе ни облачка, все так и сияет. Ледяной воздух точно клещами схватывает грудь. Воскресное утро, улицы почти пустынны, магазины все закрыты, город замер в оцепенении после недели каторжного труда. Я остановился купить газету. Когда я вернулся, мать листала журнал, который нашла на заднем сиденье. Она разглядывала фото, где я позирую в плавках, раскинувшись в двусмысленной позе, а волосы падают мне на лицо.
– Какая гадость! – вздыхает она, когда я отъезжаю от тротуара. Я молчу. Мне‑то не стыдно за свою работу, но я знаю, что она по этому поводу думает. Ей кажется, будто я попал в клоаку. Ей не нравится, что ее сын позирует нагишом для мужского журнала. Это ее коробит, даже если картинка вполне «софт». И ничто не может ее переубедить: ни мои объяснения, ни заверения, ни даже белье Ютты у меня в ванной.
Она опустила на лицо огромные темные очки. В воздухе кружатся сухие почерневшие листья.
– Ты у кого хоть была? – спрашиваю.
Не может толком ответить. Ей кажется, что, если мы проедем мимо, она узнает место. Я выдвигаю пепельницу и говорю ей, что можно курить.
Но она смотрит в сторону, продолжая дуться. Каждая минута, проведенная вместе, усугубляет чувство подавленности. Не знаю, всегда ли напряжение в конечном счете приводит к взрыву. И может ли однажды стать легче? Даже не знаю.
*
Сначала я просто сидел в машине и ждал. Потом вышел и позвонил в дверь. Мне открыл мужчина в трусах. Он произнес:
– Твоей матери надо было чего‑нибудь выпить.
– А не рановато? – спросил я.
Он пожал плечами. На вид ему было лет шестьдесят.
Мать сидела в полутьме, на диване, поджав ноги. Мужик в трусах сел рядом, и они уставились на меня.
Это могло продолжаться долго.
– Ну и что дальше? – спросил я, не вынимая рук из карманов.
Хозяин улыбнулся и предложил мне выпить.
Я не стал терять времени и отправился на поиски пальто. |