Но фюрер не
торопился. Он был спокоен. Он взошел по лестнице. Осталось еще одно испытание, и тогда…
Аншлюс Австрии был пробным камнем: если сорвется – он во всем обвинит генералов и отдаст их на заклание. Если произойдет так, как задумано,
лавры получит он. Он получил лавры. После этого он разогнал тот генеральный штаб, который вел его к победам. Все те, кто знал его начало, его
малость и неумелость, должны уйти. Все те, для кого он был просто Гитлером, а не «великим фюрером», «гениальным стратегом», «непобедимым
полководцем», должны исчезнуть. Гитлер посадил в кресло военного руководителя Кейтеля – исполнителя с мышлением дивизионного командира. Новые
генералы славили стратегический гений фюрера – во время первой мировой войны они были лейтенантами и не могли знать того, что знали генералы,
уволенные в отставку. Однако логике общественного развития противна логика личности, обуреваемой честолюбивыми замыслами: новые фронты
потребовали знающих командиров. Гитлер был в ы н у ж д е н снова призвать из поместий фельдмаршалов, которые жили там уединенно, под негласным
надзором гестапо. Генеральный штаб, спланировавший войну на много лет вперед, становился саморегулирующей силой, которая постоянно требовала
питания – словно мощный мотор. Этого не понимал Гитлер, опьяненный победами. Это понял Штирлиц, наблюдая за мелким, казалось бы, эпизодом,
связанным с группой незаметных, мелких политиканов из ОУН. «Будет драка, – думал Штирлиц. – Генералы не простят Гитлеру унижения. Об этом надо
думать уже сейчас и помогать этой драке, где только можно и как можно».
* * *
«Центр.
«Нахтигаль» присвоил себе особые карательные функции на территории Советского Союза – уничтожение партийного, советского, комсомольского актива
Украины. Бандера говорит подчиненным о своих чрезвычайных правах, повторяя: «Я, как фюрер ОУН…» С точки зрения расовой теории Гитлера это
недопустимо, ибо фюрер может быть лишь арийцем. Считаю, что это одно из наиболее уязвимых мест ОУН. Не убежден, что об этом известно в Берлине.
Юстас».
КУРТ ШТРАММ (III)
«Эсэсовец прав, – подумал Курт, чувствуя, как мучительно одеревенели ноги, поясница и предплечья. – Он прав, к сожалению. Я не вытерплю, если
меня продержат здесь еще неделю. Или две. Я начну лгать ему, я ведь придумал сотни версий, и каждая из этих версий правдоподобна, и все детали
сойдутся, но не сойдется одна крохотная мелочь, обязательно не сойдется, потому что у меня нет карандаша и бумаги, и друзей – Гуго и Ингрид, и
они не могут проговорить со мною каждую из этих версий; а эсэсовец может созвать совещание, поручить своим семерым или ста головорезам
исследовать каждое мое показание и – главное – вызвать наших и начать их допрашивать, читая им мои слова. Он будет подолгу рыться в бумагах,
доставать ту, которая ему нужна, действуя на Гуго или Ингрид таким образом, чтобы заставить их поверить, будто я начал говорить, и сознание
того, что я заговорил, погубит друзей, потому что мы дали друг другу клятву молчать».
Курт поднял плечи так, словно у него чесалась спина, но движение это не ослабило мучительной одеревенелости, а, наоборот, подчеркнуло ее –
тонкие, холодные иглы вонзились в шею, ноги и спину; каждое движение было сопряжено с ощущением зажатости в крохотном каменном мешке,
повторявшем фигуру человека, стоявшего на полусогнутых ногах.
«Я могу распоряжаться тем, что досталось мне по праву, – решил Курт. |