Изменить размер шрифта - +
Они дробились, плыли, смыкались снова, пока, наконец, не сложились в какое-то странное подобие женского лица. Лицо будто надменно улыбалось и в то же время было печально до слез. Вдруг веки его тихо дрогнули, словно маня Катю за собой. И она, теряя волю, поняла, что это смерть.

 

Весь день над набережными висели облака. Пыль с верхней части города летела к реке, заволакивая дали плотной серой вуалью. Дышать было нечем, и городские псы валялись повсюду, как мертвые, широко раскрыв оскаленные пасти.

Жизнь кипела только у сходней и на той стороне реки, у ярмарки, откуда через водную гладь неслись крики, брань, удары тюков о дерево. И это раздражало еще больше, подчеркивая мертвенную тишину улочек верхнего города. Аполлинария быстро шла по Ошаре, но, как бывает порой в дурном сне, ей казалось, что она еле бредет и никогда – никогда! – не доберется до дома. Красное платье ее вызывающе мелькало на фоне серых домов и покрытых пылью наличников.

До дома! Кому пришло в голову называть это домом! Она ненавидела и весь город, и верхнюю его часть, и саму улицу, на которой третьим от угла стояло солидное отцовское жилище, этот жалкий двухэтажный уродец на каменном подвале. Аполлинария зажмурилась, и после промелькнувших оранжевых кругов перед глазами возник серо-сиреневый абрис парижской гостиницы. В нем, несмотря на годы, читался настоящий шик. А пансионы Бадена, шале Швейцарии, табернии Италии, редакция «Эпохи», наконец!

Она поспешно открыла глаза. Впереди, припорошенный пылью, тускнел калач булочника на углу, а еще дальше сквозь чахлую зелень виднелось здание острога. Аполлинария резко повернулась, взметнув слишком длинным треном вихрь пыли, и оказалась на Солдатской. Ненавистный дом был уже совсем близко.

Еще дай-то Бог, чтобы отца не оказалось дома, – иначе начнутся эти попреки, сравнения с Надеждой и неизбежный скандал. Аполлинария зашла со двора и проскользнула к себе. Девка с заспанными глазами лениво повернулась в ее сторону, словно собиралась что-то сказать, но дверь уже захлопнулась. Аполлинария нехотя подошла к зеркалу и скривилась. Волосы, недавно снова обрезанные, но уже не из-за нигилистической моды, а из лени делать прическу каждый день. Или нет, давай уж будь честной до конца: из-за того, что не перед кем распускать их и некого душить шелковыми прядями. Она небрежно переткнула нарочно простой гребень и пнула коробки со шляпками. Пирамида упала, бесстыдно открыв пару картонок с европейским шиком трехлетней давности.

– Ненавижу, – прошептали узкие, недобрые, но по-прежнему манящие губы.

Аполлинария тревожно наклонилась ближе к зеркалу и отшатнулась: тоненькая морщинка предательски пересекала щеку с левой стороны рта. Несколько секунд она внимательно всматривалась в нее, а потом громко расхохоталась. Ах, как целовал бы эту морщинку он и с каким пылом уверял, что именно в ней-то и заключается вся ее красота – и все его счастье! Отсмеявшись, она с ненавистью отшвырнула зеркало, и оно тоже, как во сне, бесшумно скользнуло на пол, рассыпавшись колющими глаза осколками.

– Да откройте же, барышня! – услышала она, наконец, голос Фени, вероятно потерявшей всякое терпение. – Стучу, стучу, кричу, кричу…

– Отец дома? – холодно поинтересовалась Аполлинария.

– Прокопий Григорьич в Кунавино с утра изволили уехать.

– Хорошо. Чего тебе?

– Да письмо, барышня. Семен еще с утра принес.

– Мне?!

– Известное дело, кому же?

На какое-то неуловимое мгновение Аполлинарии захотелось крикнуть Фене, чтобы она выкинула это неизвестно откуда взявшееся письмо, но она быстро взяла себя в руки.

– Под дверь просунь.

Конверт, уже тоже почему-то пыльный и мятый, вполз в комнату бесхребетной гадиной.

Быстрый переход