Потом к столику подошла какая-то женщина, и он ушел. Он до сих пор не мог себе простить, что не узнал тогда Симону де Бовуар<sup></sup> и не показал себя перед ними несколькими изящными замечаниями как обаятельный собеседник. Тогда он свободно говорил по-французски.
«Чего только не заложено в этих генах!» — подумал он с удивлением. Он никогда не рассказывал дочери о своем увлечении знаменитостями, так что она не могла заразиться от него коллекционерской страстью, эту страсть она могла только унаследовать. Неожиданно в его памяти всплыла картинка, как она крест-накрест вдевает шнурки на спортивных ботинках: кладя на левом башмаке правую половинку шнурка поверх левой, а на правом башмаке левую поверх правой, так что шнуровка на башмаках получается зеркально симметричной. Он тоже зашнуровывал башмаки точно так же, как она, и никогда не учил ее этому и даже не показывал при ней, что надо так делать.
— Не откроешь мне окно, папочка? Пожалуйста!
Он встал, открыл обе створки, впустил в комнату прохладный, влажный воздух с шумом дождя и снова вернулся на свое место.
Дочь посмотрела на него так, словно хотела по выражению лица прочитать ответ на невысказанный вопрос. Затем неожиданно выпалила:
— Давай уедем завтра пораньше! Можно? Чтобы уже ни с кем не встречаться.
— Давай подождем до завтра, а там посмотрим по настроению.
— Но если я не захочу ни с кем встречаться, вы меня не будете заставлять? Обещаешь?
Интересно, когда он в последний раз отказывался исполнить ее просьбу? Он так и не смог припомнить такого случая. Сколько он помнил, его дочь никогда не просила его ни о чем похожем на бегство. Она всегда просила о чем-то таком, что она хотела бы заиметь, — это могло быть платье, украшение, лошадь, путешествие. Для него эти просьбы были выражением ее жажды жизни. Она ненасытно наслаждалась жизнью и всем, что эта жизнь ей предлагала. Ненасытная жажда жизни и жизнерадостный настрой — ведь, кажется, одно с другим связано? Разве его дочь не старалась всегда справляться с вызовами, которые бросала ей жизнь? Он был рад подарить ей лошадь, так как дочка уже в семь лет была отважной наездницей, а поездку в Америку на пару с подружкой подарил, потому что они обе в шестнадцать лет пожелали познакомиться со страной «Грейхаунда».<sup></sup>
— Я всегда восхищался твоей храбростью, — сказал он со смехом. — Я знаю, ты балованная девчонка, но ты не трусиха.
Она его уже не слушала. Она заснула. Исчезла капризная гримаска с надутыми губками; на лице появилось прелестное выражение младенческого покоя. «Ангел мой! — подумал Ульрих. — Мой белокурый кудрявый ангел с полными губками и высокой грудью!» Ульрих никогда не понимал тех отцов, которые испытывают сексуальное влечение к дочерям, не достигшим пубертатного возраста, не понимал он и Гумберта Гумберта,<sup></sup> который полюбил в Лолите не женщину, а дитя. Однако он мог понять тех отцов и учителей, которых сражала женственность их дочерей или учениц. И он не просто им сочувствовал, он сам был одним из них. Он постоянно ловил себя на том, что ему стоит огромных усилий слушать, что говорит ему его дочь, вместо того чтобы только смотреть на ее губы, не глядеть как завороженный на ее подрагивающую грудь, когда она спускается с лестницы, или на попку, когда она шла впереди него, поднимаясь по ступенькам. А летом, когда она надевала блузки и майки с широким вырезом, так что видно было не только, как подрагивают на ходу ее груди, но можно было заметить легкое волнение кожи, — смотреть на это было мучением; сладостное чувство гордости, которое он при этом испытывал, было тем не менее мукой.
Что же это Йорг — совсем ослеп, что ли? Или он настолько упертый, что способен разглядеть красоту только в идеологически подкованной революционерке? Или он в тюрьме стал гомиком? Или просто отвык от этого? Отвык? Ульрих был рад, что между его дочерью и Йоргом ничего не состоялось. |