— Ну так как, твой отец действительно оказался таким, как ты себе представлял?
Он пожал плечами:
— Я представлял себе его более мужественным. Решительным. Не таким жалким. А каков он на твой взгляд?
— Он тебе показался жалким?
— Или — или! Либо он по-прежнему стоит на том, что поступал тогда правильно, либо должен с позиций нового дня признать это неправильным и раскаяться в содеянном. И то и другое я мог бы понять, но только не эти жалкие отговорки, будто бы он все забыл и за все расплатился.
Дорле не знала, что на это сказать. Первое, что напрашивалось на язык, — это что все дети, вырастая, разочаровываются в своих родителях. Ее отец тоже не был для нее уже тем героем, каким представлялся ей в детстве. Однако ее отец был, в общем-то, ничего, и она в нем не разочаровывалась. Кроме того, она догадывалась, что, если бы даже отец Фердинанда энергичнее отстаивал свою правоту или, наоборот, раскаялся в прошлых убеждениях, Фердинанд на этом все равно бы не успокоился. Она чувствовала, что Фердинанда это не отпустит, пока он не придет к примирению с отцом. Но вот как это сделать?
— Ты любишь деда и бабушку?
— Наверное, да. Они были уже немолоды и не любили нежничать, скорее обращались со мной суховато. Но они отдали меня в хорошую школу и всегда поддерживали меня, когда я проявлял к чему-то интерес: фортепьяно, языки, путешествия. На них не приходится жаловаться.
Дорле попыталась подойти к делу с другой стороны:
— Ты мог бы понять своего отца? В смысле, сделать такую попытку? Разве ты не можешь поговорить по душам с ним, с твоей тетушкой и с его друзьями? Ты находишь его жалким. Но, может быть, он и сам хотел бы быть энергичнее. Ведь неплохо было бы разобраться, почему он такой.
Фердинанд презрительно фыркнул.
Она смотрела на него и ждала. Он больше ничего не сказал. Она приняла это за добрый знак:
— Если ты попытаешься это сделать, ты, может быть, и поймешь старика с незадавшейся жизнью, который теперь не знает, как ее наладить. Какие-то убийства, похищения, ограбления банков, бегство, тюрьма, несостоявшаяся революция… Ну какой может быть смысл в такой паршивой жизни? А в то же время ведь нельзя же, чтобы жизнь не имела хоть какого-то смысла!
Она снова взглянула на него. Он сидел, повернувшись к ней в профиль, и, глядя на его стиснутые губы и двигающиеся желваки на щеке, она подумала, что он выглядит потрясающе мужественно. Он нагнулся, поднял с земли щепочку и начал корябать ее ногтем. У нее появилось ощущение, что ему нравится слушать ее и он хочет, чтобы она продолжала. «Что бы такое еще сказать?»
— Ты и сейчас живешь у дедушки с бабушкой?
Он не торопился с ответом:
— Иногда на каникулах. Во время учебного года я живу в Цюрихе. — Он продолжал корябать щепочку. — Я же там чуть было не разревелся. Я даже не помню, когда это со мной в последний раз случалось, так давно это было. После маминой смерти? Я скорее бы умер, чем разревелся бы перед ним. И ведь это не от горя, а от злости. Я и не знал, что от злости бывает так больно. Так и вижу его перед собой — этот выкаченный живот, хлипкие ручонки, впалые щеки, мутные, бегающие глазки, а я смотрю на него и думаю: надо же, что натворил этот старый гриб! — и у меня от злости перехватывает дыхание. Ты говоришь, что я должен его понять. А я часто думал, что я должен бы его застрелить. — Он встал и оперся на скамейку. — Правильно было, что я приехал сюда, или нет?
— Правильно.
Он передернул плечами.
— Что-то прохладно, — сказала она и прижалась к нему.
Он не отстранился от нее, но и только. Вспомнив, как Йорг точно одеревенел, когда она его обняла, она втихомолку усмехнулась. Каков отец, таков и сын! Но потом Фердинанд все-таки немножко ее приобнял. |