Изменить размер шрифта - +
Но я-то ладно, а вот к мысли об Аленке и ее будущем я привыкнуть совсем не мог.

Просто мое сознание наотрез отказывалось это принимать за следующую аксиому и, как выяснилось теперь, эта внутренняя борьба продолжалась во мне даже в состоянии гибернации.

А ведь в идеале состояние гибернированного космонавта должно соответствовать процессу долгоожидания в глубокой дремоте, пограничной с крепким сном, в ходе которого человек не ощущает себя ни физически, ни духовно.

Роберт говорил, что в ходе экспериментов генетики более всего опасались именно «синдрома суслика»: у зверька, способного впасть в спячку на шесть месяцев, во время сна отчего-то исчезает почти полностью чутье. Поэтому в момент весеннего пробуждения суслик испытывает сильнейший стресс: первое время он совершенно не может понять, кто он и где находится. То есть обалдевает начисто!

Это запало мне в голову. И когда я впервые очнулся посреди гибернации и с ужасом почувствовал, что не могу пошевелить ни одной частью тела, то думал, что очень скоро элементарно сойду с ума, не в силах позвать на помощь. Я думал, что даже просто лежать в гиберкапсуле и предаваться воспоминаниям за неимением лучших занятий окажется выше моих сил.

Нет, уж лучше спать беспробудно, а наутро — если можно так выразиться, когда наступит Большое Утро — уже не помнить ни о себе, ни об Аленке, ни о том, что может с ней случиться, и наверняка уже случилось.

Такие мысли были постыдным малодушием, я знаю. Но я не мог перекинуть мостик от малодушия к великодушию, потому что это почему-то — разные континенты моей души.

 

Мне не было известно, сколько дней или недель прошло с момента моей очередной отключки. Это невозможно ни рассчитать, ни предвидеть на следующий раз. А всё время, оставшееся помимо неподвижного бодрствования в плену ледяного тела, я пребывал в полном ауте.

На всем протяжении первой вахты я, сам не знаю зачем, несколько раз посещал гибернационный зал. И там подолгу стоял у капсул, вглядываясь в неподвижные, словно окаменевшие навеки, лица своих товарищей.

Иногда я пытался вообразить что может сниться людям в таком состоянии. Иногда просто молчал даже внутренне, с каждым днем всё сильнее ощущая пустоту в душе и долгое, раскатистое эхо от каких-то, мне пока что и самому неясных мыслей, копошившихся под черепом настойчиво, почти физически ощутимо, точно клубки дождевых червей-выползков.

Теперь же я думал, видели ли они меня — пилоты, инженеры, ученые — так же, как я видел их сквозь прозрачный пластик козырька. Для меня они выглядели как нависающие над моей капсулой огромные темные массы, рыхлые и ноздреватые. Словно передовые отряды свинцового грозового фронта, прогибающего собственной тяжестью небесный свод и гнущего столпы облаков.

Мои коллеги, бодрствующие на этой очередной вахте, почему-то всегда молчали. И спустя некоторое время исчезали, истаивая дымными облачками буквально на моих закрытых глазах. Открыть их мне мешала холодная и колкая пленка, давившая на веки, словно тонкие пластинки льда.

Порой мне казалось, что это не лед, а монеты, медные пятаки, и значит я уже давно умер; причем случилось это еще в древние времена людской дикости. Но при этом я испытывал и другие, совершенно новые и непривычные ощущения, для описания которых у меня никогда не найдется подходящих слов.

Одно могу утверждать с уверенностью: с какого-то никак не определимого мною момента я вновь стал ощущать себя, свое «Я», почти полностью, за исключением разве что физических ощущений тела. Его я не чувствовал совершенно, управлять им не мог, даже просто шевельнуть пальцем у меня не получалось. Но при этом картинки прошлого были поразительно реальны, и в них я мог совершить любое действие, самое прихотливое телодвижение, притом что был не в силах раскрыть рта, чтобы элементарно позвать на помощь врача или Васильева.

И сейчас я вновь и вновь мысленно возвращался в то утро 19 мая, когда мы с Панкратовым сидели за деревянным шахматным столиком друг напротив друга во дворе медкорпуса и решали, а точнее, решались.

Быстрый переход