Однако, если несчастный профессор поправится, а я думаю, с ним все будет хорошо, можно не сомневаться, что мы еще узнаем что-нибудь о нем.
– А что, по-вашему, сделает профессор, когда придет в себя? – спросила леди Диана.
– Я думаю, – вставил Тэррент, – он первым делом пустит полицейских ищеек по следу этого дьявола. Я бы и сам с удовольствием взялся за это дело.
– А мне кажется, – отец Браун неожиданно, словно сбросив с себя бремя задумчивости, улыбнулся, – я знаю, что он должен будет сделать первым делом.
– И что же это? – с очаровательным нетерпеливым любопытством спросила леди Диана.
– Он должен будет попросить у всех вас прощения, – ответил отец Браун.
Однако не об этом говорил отец Браун с профессором Смайллом, сиживая у кровати медленно идущего на поправку именитого археолога. Впрочем, и разговаривал-то большей частью не он. Хоть разговор, как возбуждающее лекарство, был прописан ему в малых дозах, он почти весь его запас тратил на своего клерикального друга. У отца Брауна был особый талант своим молчанием вызывать у собеседников желание говорить, и Смайлл рассказывал ему о многих странных вещах, даже о таких, о которых не каждый решился бы откровенничать: например, о самых тяжелых этапах выздоровления или о тех полных страшных видений снах, которые часто сопровождают расстройство сознания.
Выздоровление после сильного удара по голове часто проходит медленно и неровно, а когда это такая интересная голова, как голова профессора Смайлла, даже те искривления и отклонения, которые происходят внутри нее, зачастую бывают необычны и весьма любопытны. Его сны больше походили на смелые крупные геометрические формы, чем на картины, как в том интересном, но застывшем древнем искусстве, которое он изучал. Они были полны странных святых с квадратными и треугольными нимбами; золотых вытянутых корон и лучезарного сияния вокруг темных плоских лиц; орлов, летящих с востока, и высоких шлемов на головах бородатых мужчин с длинными и собранными по-женски волосами. Но только, как он признался священнику, другая, намного более простая и незамысловатая форма постоянно всплывала в его воображаемой памяти. Снова и снова эти византийские образы блекли, как золото, на котором они были начертаны, и в конце концов не оставалось ничего, кроме темной голой каменной стены, на которой сиял контур в виде рыбы, точно нарисованный пальцем, смазанным рыбьим фосфором. И то был знак, на который однажды пал его взгляд в тот самый миг, когда из-за угла темного подземного коридора до него впервые донесся голос его врага.
– Мне кажется, – сказал профессор, – что я наконец увидел смысл в том изображении и в голосе, которого раньше не понимал. Почему я должен беспокоиться из-за того, что один безумец из миллиона здравомыслящих людей, объединенных в противопоставленное ему общество, похваляется тем, что преследует меня или даже замышляет убить меня? Человек, нарисовавший в темных катакомбах тайный символ Христа, тоже был преследуем, только совсем не так, как я. Он был одиноким безумцем, все здравомыслящее общество того времени сплотилось для того, чтобы не спасти, а уничтожить его. Я, бывало, беспокоился, впадал в отчаяние, все силился понять, кто же был моим гонителем: Тэррент, Леонард Смит, кто из этих людей? А что, если это были все они вместе? Все, кто плыл на судне, все, кто ехал на поезде, все, кто жил в деревне? Что, если, как мне казалось, все они были убийцами? Мне казалось, я имел право подозревать, потому что я брел в темноте по подземным катакомбам и за мной крался человек, желавший мне погибели. |