|
Мушкат писал путано, туманно и длинно, любуясь метафорами, увлекаясь созданием новых слов, новых терминов и определений, скрупулезно выловленных из самой современной мировой литературы. Он жонглировал синонимами, аргументы заимствовал в психиатрии, социологии, философии, истории и других науках. Хотя он и обладал феноменальной эрудицией и добросовестностью, осторожностью суждений, его критические статьи, однако, невозможно было переварить нормальному интеллигентному читателю. Точно сквозь джунгли нужно было продираться через путаницу мыслей, утверждений и предчувствий, через анализы в поисках мнения, убеждения критика. Некоторым казалось, что они уже уловили суть, другие проклинали бесплодную премудрость, стремление дотянуться левой рукой до правого кармана, умышленную невразумительность и злоупотребление «измами». Мушкат знал это и искренне переживал по этому поводу, но иначе писать не умел. В разговоре отличался ясностью, прозрачностью и сочностью польского языка, удивительным образом не соответствующими его яркосемитскому виду: полные губы, мясистый нос, курчавые черные волосы, маслянистые глаза, трезво взирающие из-за толстых стекол в роговой оправе. Весьма состоятельный, он великолепно вел свои дела и отличался исключительной скупостью. Никто и никогда не видел, чтобы он оплачивал счет в «Лютне» или где-либо еще, зато славился услужливостью и отзывчивостью, граничащими с неприличием.
— Шумно мы повеселились вчера, — нервно говорил Кучиминьский, — это правда!
Ему принесли большую кружку пива. С жадностью он набросился на нее и отставил, лишь осушив наполовину.
— Сейчас тебе станет лучше, — заметил добродушно Залуцкий. — Кто вчера отвез Пупса домой?..
— Мне кажется, Дрозд.
— Не работал?
— Где там, — воскликнул Кучиминьский. — Около часа выбрался из постели. Целый день читал газеты. Не терплю делать это в постели. Бумага, полотно, шелест. Сухие такие. Выбрасываю, выбрасываю, вокруг уже гора. Ужасная картина. И вся эта демагогия. Стыдобища. Вы знаете, я чувствую отвращение к прессе. Боюсь, должен знать факты, факты, факты, мир полон фактов. Момент, была мысль… Ага! Действительности нет, засыпана фактами, фактами, рассыпчатыми, разорванными событиями… Официант, еще пива!
— Время пронесется по фактам, утрамбует их, свяжет в одно целое, и вот, пожалуйста, действительность — слой на слое, действительность дней, лет, эпох, — прокомментировал Мушкат. — Действительность безотлагательная, пойманная объективом, должна быть всегда подвижной.
Кучиминьский посмотрел на него с неприязнью.
— Я читал твой последний фельетон.
— Тебе не понравился?
— Что это за представление? Я взбешен! Такой была редакционная установка? Ты же не можешь почувствовать сути. Я не за Ладу-Черского, но в его повести есть нотка оптимизма, а у тебя сплошной пессимизм.
— Грустная книжка. Я не люблю таких, — заметил Залуцкий.
— А это сравнение с Золя. Раскраиваешь волос на четыре части и не видишь, что там наличествует еще один вектор, глубоко спрятанный, едва обозначенный. Сам автор, вероятно, не знает о нем, но ты-то обязан. Вот это критики, черт возьми! Одни в рамках догм, завернутые в тоги и в шорах, ни вправо, ни влево, любезно раздают степени, сверяясь со старьем. Не подходит, разрывают одеяние. Другие, как Монек, усиленно шарят по вертепам, собирая ярлыки, словно цветы для веночка. О, нашел сюрреализм, примеряет. О, сорвал иррационализм, подходит ли? Здесь нашел галстук Георге, там пуговицу от штанов Шолохова, здесь носок Гамсуна, там — кальсоны Пруста. И вот уже Кучиминьский одет. Еще приколоть перо, вырванное из левого крыла экспрессионистов, — и прекрасно, как нельзя лучше. |