Изменить размер шрифта - +

– Скажите мне, – спросила она, – когда вы начали писать музыку?

Эндрюс откинул светлые беспорядочные пряди волос, упавшие на его лоб.

– Никак я забыл пригладить волосы сегодня утром, – сказал он. – Вы видите, как я был взволнован мыслью поехать с вами в Шартр?

Они засмеялись.

– Моя мать учила меня играть на рояле, когда я был совсем маленьким, – продолжал он серьезным тоном. – Мы с ней жили одни в старом доме, принадлежавшем ее семье, в Вирджинии. Как это непохоже было на все, что мы когда-либо переживали! В Европе невозможно жить так уединенно, как мы жили в Виргинии. Моя мать была очень несчастна… У нее была ужасно неудачная жизнь. Такое безутешное, безнадежное страдание выпадает только на женскую долю. Она рассказывала мне сказки, а я сочинял на них маленькие мелодии, и на всякие другие темы также. Самый большой успех, – он засмеялся, – пришелся на долю одуванчика… Я очень хорошо помню, как мама оттопыривала губы, когда наклонялась над письменным столом. Она была очень высокого роста, а в нашей старой гостиной было очень темно, и ей приходилось сильно наклоняться, чтобы видеть. Она проводила часы, красиво переписывая мои мелодии. Моя мать – единственный человек, когда-либо действительно имевший значение в моей жизни. Но мне страшно недостает технической подготовки.

– Вы думаете, что это так важно? – спросила Женевьева, наклоняясь к нему, чтобы он мог расслышать ее, несмотря на грохот поезда.

– Может быть, и нет. Я не знаю.

– Я думаю, это всегда придет рано или поздно, если вы достаточно интенсивно чувствуете.

– Но так мучительно чувствовать, что все, что вы хотите выразить, ускользает от вас! Вам приходит в голову мысль, вы чувствуете, как она крепнет и крепнет, и не можете схватить ее – у вас нет средств для ее выражения. Вы как будто стоите на углу улицы и видите пышную процессию, не имея возможности присоединиться к ней; или же вы откупориваете бутылку пива, она обрызгивает вас всего пеной, но у вас нет стакана, куда налить пиво.

Женевьева расхохоталась.

– Но вы можете пить из бутылки, разве нет? – сказала она, сверкая глазами.

– Я и то пытаюсь, – сказал Эндрюс.

– Мы доехали! Вот собор. Нет, он спрятался! – воскликнула Женевьева.

Они встали. Когда выходили из вагона, Эндрюс сказал:

– Но, в конце концов, все дело в свободе. Только бы мне выйти из армии!

– Да, вы правы в том, что касается лично вас, разумеется. Художник должен быть свободен от всяких пут.

– Не вижу, какая разница между художником и всяким другим рабочим! – сказал Эндрюс свирепым тоном.

– Нет, посмотрите!

Из сквера, где они стояли, они могли видеть над зеленым пятном небольшого парка собор, желтоватого и ржавого тона, со строгой и нарядной башнями и большим розовым окном между ними; вся громада стояла небрежно, по колено в скученных крышах города.

Они стояли плечом к плечу, молча смотря на него.

Перед вечером они спустились по холму к реке, окруженной покосившимися домами с остроконечными крышами и мельницами, из которых доносился шум жерновов. Над ними, возглавляя сады, наполненные цветущими грушами, купол собора выступал на бледном небе. Они остановились на узком старинном мосту и смотрели на воду, наполненную голубыми, зелеными и серыми отсветами неба и ярких новых листьев ив, растущих вдоль берега.

С чувствами, пресыщенными красотой дня и сложным великолепием собора, разнеженные всем виденным и сказанным, они тихими голосами говорили о будущем.

– Все дело в том, чтобы создать себе привычку работать, – говорил Эндрюс. – Надо стать рабом, чтобы что-нибудь сделать; весь вопрос в выборе своего господина.

Быстрый переход