|
Так я прожил с полгода, очень счастливо; но так как человек ничем не бывает долго доволен, то я задумал ехать или итти пешком в Италию и занялся исключительно портретами, чтоб скопить деньжонок на дорогу. Правда, иногда, воротившись с какого-нибудь сеанса, я чуть не разбивал себе головы об стену с отчаяния и унижения; но надежда осуществить мои планы поддерживала меня. Бывало, сидишь в каком-нибудь доме, снимаешь портрет с кривой барышни, вдруг является папенька или маменька, невежды в искусстве, и начинают делать грубые замечания и давать советы; да это еще ничего, а-то с наглостью требуют перемены, которую невозможно сделать, и если не угодишь, так портрет кривой барышни остается на руках. Старая кокетка требует, чтобы она сидела en face {Прямо. (Ред.)}, но в то же время, чтоб видна была ее толстая, неискусно привязанная коса, глаза были бы томны, тогда как они съесть хотят. Мать семейства, желающая оставить потомству свое тучное изображение, бранится с поваром, который стоит в дверях, за лишний фунт муки и поминутно стучит кулаком по столу, – отчего и рука моя и стол дрожат, – а при том сердится, что долго должна сидеть.
Раз мне случилось писать портрет с одной старушки. Я был в восторге от ее доброго и благородного лица. Она обласкала меня, и я в первый раз чувствовал легкость в чужом доме. Узнав мое звание, она не изменилась ко мне, а даже удвоила внимательность. Я всякий день ходил к ней обедать и снова принялся учиться, потому что старушка дала мне деньги вперед за образ, который заказала, а скорого исполнения не требовала. Тут только я с ужасом вспомнил о Маше, которую, впрочем, уж не любил, – может быть, потому, что она могла быть помехой моим лучшим надеждам. Я молил бога, чтоб отец ее продолжал упорствовать и освободил бы меня от подлости, которую пришлось бы сделать. Да тут скоро все перевернулось.
Старушка все уши прожужжала мне рассказами о своей внучке Лизе, которая гостила у одной своей подруги в деревне, недалеко от Москвы, и должна была скоро воротиться домой. Старушка была ее опекуншей; Лиза была круглой сиротой. Раз прихожу к старушке обедать и замечаю, что она как-то необыкновенно весела. Первое ее слово было:
– Семен Никитич! Лиза моя приехала!.. Лиза! Лизанька! поди сюда! – закричала старушка с своего дивана, где она постоянно сидела.
– Сейчас, бабушка! – отвечал из другой комнаты звучный голос.
Через минуту в комнату вошла смуглая девушка, среднего роста, с таким детским, веселым взглядом, что и сама она показалась мне ребенком. Она с любопытством посмотрела на меня. Я сконфузился: ее взгляд был жгуч и совершенно не детский. Потом она занялась своим передником, в котором что-то держала.
– Это – Семен Никитич, Лиза! – сказала бабушка таким голосом, в котором слышалось мне: "полюби его!"
– Что ваш портрет делал, бабушка? – спросила Лиза и снова бросила на меня жгучий взгляд.
Я покраснел и поклонился еще раз.
– Да, да. Вот он и с тебя снимет тоже; он добрый! – отвечала старушка.
Лиза лукаво улыбнулась, подошла ко мне и, раскрыв свой передник, показала мне трех еще слепых котят, которые тихо пищали.
– Сделайте одолжение, снимите мне портрет с моих котят, только, пожалуйста, чтоб были похожи.
– Лиза! что это? – спросила старушка, услышав писк.
– Котята, бабушка! Я вот прошу Семена Никитича снять с них пор…
– Лиза, Лиза! – с упреком перебила старушка, качая головой.
Я глядел, как дурак, на смуглую девушку и ничего не мог сказать. Я видел только, что она не дитя, а женщина, что стройный ее стан уже совершенно развит. Необыкновенная гибкость была в каждом ее движении; глаза Горели и, казалось, щурились от собственного блеска; губы заманчиво были полураскрыты, а белые зубы резко обозначали свежесть их; волосы, черные, как смоль, небрежно, но грациозно были уложены вокруг головы; их тяжесть тянула головку немного назад, отчего в лице девушки было что-то смелое и вакхическое. |