Заходила у Прозябаева иногда речь и о женитьбе; только он оканчивал ее всегда повторением одного и того же поучительного примера, на его глазах бывшего. Пример состоял в том, что Егорушка, товарищ ему и Граблину, женился по любви с его стороны и по расчету со стороны невесты, расчету самому, впрочем, невинному – на его чин и имя, из которых сам Егорушка не мог бы сделать для себя решительно никакого употребления и даже плохо понимал, что они такое значили в самом-то деле; да, женившись, не прожил и медового месяца, как вдруг, возвращаясь на свою Выборгскую сторону, остановился на каком-то мосту, постоял, постоял, перекрестился: "Господи благослови!" – да бух в Неву. "И погиб бы, горемычный, – говорил с участием Прозябаев, – если б на лету не закричал "караул", и если б не случилось вблизи будочника!"
Однообразно тянулась жизнь Граблина. Угрюмо совершал он свой обычный путь куда следовало. Возвращался он домой единственно только по привычке; там его никто не ждал: старушка-мать обыкновенно уходила куда-нибудь, взяв с собой хлеба. Отдохнув, он садился работать или снова отправлялся в шумную часть Города и до позднего вечера проводил в поисках партикулярного места. Поиски были безуспешны. Усталый и больше прежнего печальный приходил он домой. Но сон бежал его. Неотвязные мысли толпой теснились в голову. И незаметно просиживал он по целым ночам в глубоких думах. Проходили перед ним в такие ночи, и помешанный старичок с его неуловимой служебной цифрой, и Прозябаевы: отец с своими непробудными часами, завывающими осенним ветром, сын – в своих двухэтажных сапогах и калошах, не достигающих цели своего назначения, и, наконец, наблюдающий в стороне это торжественное шествие, наблюдатель похоронных процессий.
А вот и Егорушка, застегнутый наглухо, с высоким воротником, плотно упирающим в подбородок, так что неизвестно, какой у него галстук и есть ли он у него; Егорушка – злополучный муж и любовник, благополучно вынырнувший из-под моста на поверхность житейского моря…
– Бух, бух, бух! – раздается ему навстречу из кучи его товарищей.
– Караул! – подхватывает другой голос там же.
И долго не утихает хохот веселых товарищей. Но Егорушка к этому давно привык.
Граблин силился уловить, составить что-нибудь понятное из отрывочных мыслей, быстро пробегавших в его голове, между тем как проходили перед ним знакомые лица и громко билось его сердце, горела голова от раздражения нервов, на которых повторялись тяжелые впечатления грустных фактов.
Через несколько месяцев после потери своего партикулярного места Граблин оплакивал уже свою весну, свою молодость следующим образом:
"Глупо прошла моя весна, тревожная, лихорадочная, полная тяжких испытаний… Она прошла, оставив на память в душе болезненное чувство сожаления о погибшей жизни и ни одного утешительного воспоминания, ни одного светлого дня, в который бы можно перенестись мечтой и забыть и настоящее и будущее, равно безотрадные. Жизнь день за днем ускользала от меня, между тем как вокруг меня все жило и наслаждалось жизнию, все говорило: можно быть счастливым на земле.
И ничего из всего, что привязывает к жизни, я не вынес в душе из этой весны. Два-три удара горького опыта, и в ней убито все… Солнце ли сияет, туча ли висит, осень или весна на дворе, ветер воет, или птички щебечут, плачут или песни поют – ей все равно: с нею тоска, всегда тоска, везде тоска".
Однакож он ошибался. Не все умерло в душе его. Его жизни суждено было расцвесть всею роскошью страсти, вспыхнуть пламенем ярким и сладостным, животворящим и разрушительным.
Глава III
Был июльский жаркий день, когда в Семеновском полку обыкновенно царствуют глубокая тишина и безлюдье. Граблин усердно скрипел пером у окна, переписывая на превосходной бумаге весьма бестолковое сочинение. |