Легкий синеватый парок поднимался от сочной лесной поросли. Вечерние тени подползали к нам все ближе от опушки и волокли за собой горьковатый запах коры бархатного дерева и острый, свежий дух грибной сырости.
Ольгин где-то мимоходом подбил пару крохалей и теперь варил их в котле целиком, словно карасей. Впрочем, у него все варится на один манер: и уха, и суп, и каша; сначала в котел наливается вода, потом все остальное разом. Четыре рослые собаки крутились возле костра, огрызаясь и повизгивая.
– Узнали, что пишет сам-то? – допытывался Ольгин.
– Про Бохай пишет. Царство такое было в здешних краях, да погибло давным-давно.
– Погибло, – отзывается Ольгин и, помешивая ложкой в котле, спокойно добавляет: – Все помрем.
Через несколько минут, разливая суп, он заметил:
– Видная она женщина. Потомство от нее хорошее будет. Я, грешным делом, люблю крупных баб. И сынам всегда наказывал: не путайтесь с мелкотой. Младший у меня хотел жениться на малышке – я против. Кого ты, говорю, берешь? Посмотри, она тебе под сосок и то не будет. Что ты из нее сделаешь? Одного ребенка выкроишь, а на большее и материалу не хватит. Да и род наш измельчишь.
– И послушал он?
– Видать, не любил. Уж если полюбил, не отговоришь: тут хоть тресни, а человек по-своему сделает. По себе сужу. У меня батя строгий был в молодости. Но уж чего я, бывало, задумаю, так сделаю. Хоть шкуру с меня спусти.
– А на что она, твоя шкура-то? – прошамкал дед Николай с крыльца. – Чай, сапоги с нее не сошьешь.
– Значит, кто полюбит, тот сделает по-своему?
– Непременно сделает, – уверенно произнес Ольгин.
В этот вечер нам так и не дали поужинать. От села прибежали полдюжины босых ребятишек и наперебой затараторили:
– Дядь Иван, лес горит!
– Врете, чертовы дети! – Ольгин кинул ложку.
– Не, дядь Иван! Возле Шумного переката горит… Председатель послал за вами.
Ольгин бросился в амбарушко, выкинул оттуда пару лопат, топор и сердито крикнул:
– Что сидишь? Бери лопату!
Топор он засунул за ремень. Мы разобрали по лопате и побежали к селу. Впереди нас с лаем неслись ольгинские кобели, за ними ребятишки, и замыкали всю эту шумную ораву мы.
Возле правления артели на берегу Бурлита толпился народ. Тыхей раздавал всем лопаты и что-то кричал. Тут же на воде покачивались три бата и несколько оморочек. Подбежав к толпе, Ольгин спросил председателя:
– Где горит?
– За Шумным перекатом.
– Чего же вы стоите?! – гаркнул Ольгин. – Марш в лодки!
Он с ходу прыгнул в оморочку и оттолкнулся шестом на быстрину. Лодочка глубоко осела под его грузным телом и стремительно понеслась в беспокойную толчею переката. За Ольгиным стали прыгать в баты удэгейцы, подгоняя друг друга короткими взрывными восклицаниями: «Га! Га!»
В этой толпе, к своему удивлению, я увидел Нину; на ней были черные шаровары, хромовые сапоги и полотняная куртка.
– Едем вместе! – крикнула она мне с какой-то ребяческой радостью.
Я подал ей руку и помог спрыгнуть с берега в бат.
– Стасик, до свидания! – замахала она руками, и только тут я заметил Полушкина. Он стоял поодаль от людей в своей ковбойке, уперев руки в бедра, и спокойно наблюдал за происходящим. Нине он едва заметно кивнул головой.
– Ему нельзя ехать, – словно оправдывая Полушкина, произнесла Нина. – Ему как раз пишется…
В наш бат село человек восемь. Эта небольшая корытообразная лодка оказалась довольно вместительной и устойчивой. |