Изменить размер шрифта - +

— Ну наконец-то. Заходите.

 

Иван Давидович и Гена проснулись одновременно. Гена, к собственному удивлению, несмотря на то что спали они всего часа четыре, чувствовал себя вполне отдохнувшим и относительно свежим.

— Вань, ты как сам-то?

— Нормально. А ты?

— Удивительное дело, но я в порядке. Пивка попьем?

— Да, пойдем прогуляемся. Гена, слушай, мне потом прибраться тут нужно будет, да и дела всякие поднакопились…

— О чем речь, Ваня. Нет проблем. Я тоже к дому двину. Устал что-то я за эти дни.

Удивительно хорошо было на улице — хорошо и немного печально, как всегда бывает в Петербурге в конце лета. Солнце старело. В этом городе солнце вообще живет всего один год — рождается в марте, быстро набирает силу, в июне становится ярким, по-юношески агрессивным, иногда даже свирепым, не может угомониться даже ночью, исподтишка, из-под линии горизонта выбрасывает рассеянные лучи, не дающие темноте завладеть городом, от избытка сил круглые сутки щедро оделяет светом болотистые равнины и берет на себя невыполнимую задачу высушить их и утвердиться здесь единственным хозяином. В июле оно взрослеет, делается мудрым и зрелым, сильным, но знающим меру, вовремя ложится спать, не лезет на рожон и не кичится своими возможностями, своей силой. В августе же солнце стареет. По-доброму, ласково и мудро смотрит оно вниз, зная уже, что дни его сочтены, и старается не обидеть горожан своим невниманием, не испугать предчувствием скорого конца, дарит себя щедро, но усталость все больше одолевает его, все дольше и дольше затягивается сон, сила уже на исходе, но солнце бодрится и всегда успешно обманывает жителей города, которые еще ездят на залив загорать и, его стараниями, подчас забывают о приближении осени.

А потом, словно мудрое животное, оно уходит умирать с глаз долой, в низкие, мягкие, удобные серые тучи, на перины пушистых облаков, и на несколько месяцев остается только его портрет — не греющий, молчащий и равнодушный, изредка появляющийся на небе и создающий иллюзию жизни.

Они сели на лавочку в проходном дворе с Марата на Пушкинскую, вокруг было тихо, никто не проходил по двору, высокие серые стены защищали от ветра, пиво приятно щекотало гортань, и остатки безумной ночи уходили, и все бы ничего, если бы не Толик…

— Ну, я поехал, — сказал Гена, вставая и протягивая руку. — Спасибо, Вань. Созвонимся.

— Угу. — Иван Давидович сделал последний глоток и поставил бутылку на землю. — Давай. Счастливо тебе.

Гена действительно собирался ехать домой в Купчино, но, выйдя на улицу Марата, направляясь к станции метро «Маяковская», непроизвольно затормозил у ларьков на Стремянной и купил еще бутылку пива. Спускаться в метро с бутылкой было как-то не с руки. Гена перешел на другую сторону Невского и пошел в направлении улицы Некрасова, углубляясь в тихие ущелья района, столь отличные от сумасшедшего Невского. Он шел, медленно прихлебывая из бутылки, и вдруг внезапно почувствовал, что на глаза, казалось бы, ни с того ни с сего наворачиваются слезы. Через секунду он уже понял, что это слезы жалости, и не к кому-нибудь, а к себе.

Он чувствовал, что одиночество, ставшее для него уже давно привычным состоянием, которое он даже временами любил, отвоевало еще одну клетку на шахматной доске его жизни, заняло еще одну ячейку в его душе. «Чем дальше, тем будет быстрей», — вспомнил он строчку из стихотворения одного своего давнего знакомого.

Гена был на десять лет старше Братца, Ивана Давидовича, Толика, вообще всей этой компании. На первый взгляд он выглядел их ровесником, но только на первый. А со второго, при ближайшем рассмотрении, становилась видна сеть тонких морщинок на лбу, глубокие складки, идущие от носа к уголкам рта, уже неубираемые мешочки под глазами, волосы, хоть и длинные, но какие-то безжизненные, становившиеся все более редкими с каждым годом, — Гена мыл голову каждый день, чтобы придать своей шевелюре видимость пышности.

Быстрый переход