Изменить размер шрифта - +
А мы сидим, пьем крепчайший кофе и не знаем, с чего начать разговор. Что‑то тщится сказать Ерохов, но сдерживается: он не глуп и подсознательно чувствует, что может попасть не в жилу. Его‑то настроение мне известно (на судне вообще все все знают), завись это от Ерохова, мы бы уже подходили к Канарским островам и вспоминать забыли бы о Семенова и его ребятах. Но этот настрой Ерохов скрывает и правильно делает: Лосев вот‑вот сам начнет капитанить, а он, Ерохов, спит и видит себя в старпомовской каюте и поэтому должен делать вид, что полностью разделяет огорчения и радости Мастера. Сердце мое к нему не лежит, но он молод, упрям и дело свое знает. Когда‑нибудь и мою каюту займет – закон природы…

– Отдохнуть бы вам, Василий Петрович, – все‑таки не выдерживает Ерохов, с сочувственной печалью глядя на мое и в самом деле помятое лицо. Я бросаю на него такой Взгляд, что он поеживается: Мастер сам знает, когда ему отдыхать.

– Ну, куда Игорь решил поступать? – спрашиваю Лосева.

– В университет на мехмат, – оживляется Лосев, снимая темные очки и протирая платком глаза, красные, воспаленные. – Все‑таки второе место на городской олимпиаде, Петрович! А твоя‑то егоза не передумала?

Я с досадой отмахиваюсь. Моя худая и нескладная Лиза, у которой за всю школу и ни одного стоящего мальчишки не было, к десятому классу выровнялась в такую красавицу, что мать только и делает, что гоняет ухажеров метлой. А у Лизаветы одна любовь – лошади, все свободное время скачет, драит их скребницей и готовится в ветеринарный институт. «Па‑па! – сурово отчитывала меня, когда я делал отеческое внушение. – Лошади беззащитны! Как ты можешь? Лошадь – самое прекрасное творение живой природы – вымирает, папа!» Может, девчонка и права, пусть делает, как хочет.

Нужно принимать решение, время не ждет.

– Вызови Деда, Григорьич, – прошу я, и Лосев по телефону просит главного механика зайти в каюту капитана.

Дед является в одну минуту, и бумаги при нем – знает, зачем позван, десять раз ныл про топливо.

– Расчет принес, Саныч? – Я без особой охоты рассматриваю протянутый мне листок. На редкость скверный, препаршивый листок. Всю жизнь недолюбливаю цифири из‑за их неумолимой безжалостности – только одни факты, и никаких тебе эмоций. – Точно подсчитал, проверил?

Дед изображает оскорбленную добродетель.

– Еще два дня проболтаемся – даже, до Монтевидео не дотянем, – обиженно басит он. – А где еще прикажешь бункероваться?

Дед настолько сокрушительно прав, что ни спорить, ни отвечать ему не хочется. Отлично мог бы его и не вызывать, мне эти тонны по ночам снятся, я и без этого гнусного листка знаю, в какой цистерне и сколько осталось. Деду не объяснишь, что его листок – приговор Сергею и Андрею оставаться на вторую зимовку, Дед – он технарь, его озаренный знанием высокой истины мозг мелодрам не воспринимает.

– Винт как?

– Чуть погнуло, но пока в пределах нормы, – с нескрываемым упреком отвечает Дед, явно намекая, что из‑за сумасбродства Мастера «Обь» могла бы остаться без винта. Саныч вообще глубоко убежден, что Мастер и его штурманы только тем и занимаются, что придумывают, как бы вывести судно из строя: заводят его во льды, то и дело попадают в шторма и прочее. Я еще не видел человека, который так люто ненавидел бы паковые льды. Зато организм «Оби» он знает замечательно и диагноз ставит не хуже, чем великий Боткин, который, говорят, за пять минут общения с человеком мог распознать его болезнь.

– Хорошо, Саныч, спасибо, иди. И ты тоже свободен, Михалыч.

Дед и Ерохов выходят, мы с Лосевым остаемся одни.

– Такие дела, Григорьич, – просто так, чтобы что‑нибудь произнести, говорю я.

Быстрый переход