Понадеялся, что займемся профилактикой в море, подчистим двигатели и подтянем упряжь – куда там! Что ни день, штормило, экипаж – в лежку, да еще мело, било сырой крупой: не только моторы, лица открывать не хотелось.
Вот вам и наш секрет: ресурс у «Аннушек» был на исходе, а по документам часов сорок назад кончился, и не профилактика уже была нужна, а капиталка. И прикажи нам лично сам господь бог лететь, скажем, на аэрофотосъемку или с геологами на россыпи драгоценных камней (не ухмыляйтесь, сам на Беллинсгаузена и Новолазаревской подобрал горный хрусталь, гранаты и аметисты), мы бы в ответ зевнули с подвыванием: нате, взгляните на документы своим всевидящим оком, вылетали мы ресурс. Но совсем другое дело – вытащить ребят с Лазарева, здесь нам с Ваней документы обнародовать не обязательно. Тем более что пошел по кораблю скверный слушок, что Андрей схватил то ли чахотку, то ли еще похуже: тут уже вместо двигателя примус поставишь, а полетишь. Так что вопрос «лететь или не лететь», как говорится, на повестке дня не стоял. Ну, конечно, скребли на душе тихие кошки, но если к ним, сволочам, прислушиваться, лучше тогда сложить крылышки и продавать в киоске газеты. Когда собираешься в полет, все сомнения положено оставить на земле, там они будут сохраннее. Этой мудрости меня научил мой комэск Спиридонов, который любил рассуждать так: «Лично я всегда уверен, что никакой немец сбить меня не может. Даже подобия такой мысли не допускаю! Как это так, меня – и вдруг сбить? Ерунда собачья! Так что, гаврики, признавайтесь, пока не поздно: если у кого есть такое предчувствие – оставайся сегодня на земле; раз боишься, будешь строить из себя такого зайца, что обязательно приложат». Подожгли все‑таки Мишу Спиридонова над Таманью – вечная память, – но к этому дню было у него на фюзеляже девятнадцать звездочек, дай бог всякому!
Ладно, ничего не поделаешь, будем спешить. Залили мы полные баки, прогнали моторы, полетели на высоте четыреста метров – курс на Лазарев. Гриша Самохин, мой бортмеханик, как всегда в начале полета, отрешенно прислушивался к двигателю и озабоченно чмокал губами, демонстрируя работу мысли. Чмокнув в последний раз, он показал мне три пальца и один полусогнутый – значит, по мнению этого перестраховщика, двигатель за свое поведение заслуживает тройки с минусом. Я тут же скорректировал минус на плюс, обменялся свежими новостями с Ваней, который своему тяглу тоже поставил твердых три балла, и стал спокойно делать законные два с половиной километра в минуту.
Всего этих километров до Лазарева было триста семьдесят. Сначала шла полоса дрейфующего льда, через которую «Обь» продралась несколько часов назад, дальше минут пять мы летели над чистой водой, а потом началось то самое гигантское ледяное поле, километров на двадцать пять в поперечнике. Для ради удовлетворения любознательности я снизился до ста метров и пролетел над теми местами, где Петрович калечил «Обь», – они запомнились по двум пирамидальным айсбергам, которые вмерзли в поле и возвышались наподобие рыцарских замков. Петрович был абсолютно прав: пробить такое десятибалльное поле мог разве что атомный ледокол, да и то в случае крайней нужды; северная часть образовалась из смерзшихся несяков, и, сколько хватало глаз, поле щетинилось торосами. И лишь далеко южнее, куда «Обь» ни за что бы не пробилась, оно стало более или менее ровное, пригодное для сооружения полосы. Нужно будет Мастера порадовать, решили мы с Ваней, пусть знает, что он гениальный. И еще одна догадка Петровича подтвердилась к нашему превеликому сожалению: все это поле оказалось оторванным от материка припаем, потому что дальше пошла чистая вода.
Вот чего я в самом деле не люблю, так это лететь на одномоторном самолете над открытым морем. Не потому, что я такой изнеженный и капризный, а просто не лежит душа из‑за одного обстоятельства: откажет единственный мотор – и некуда сесть, товарищи пассажиры. |