– Выкупил в Лесовине, – проговорил он, касаясь еще одной татуировки под левой грудью. – Летящий сокол?
– Набила на втором курсе. Как еще одно напоминание себе о том, кто я.
Погладил и этот рисунок. Коснулся халата – и он с мягким шелестом лег на пол.
– Люк…
– Тс-с-с… тише…
В глазах ее – ужас и странное предвкушение. А его руки – всё ниже: исследуют, гладят, играют.
– Не смотри.
Она закусила губу, прижимая ладонь справа к низу живота, почти над лобком.
– Не буду, если не хочешь.
Наконец-то коснуться губами груди, попробовать, ощутить, вспомнить вкус кожи. Наконец-то обнять, прижать к себе – чтобы уже не вырвалась, – впечатать ладонь в ягодицы, вжаться в нее. И никого и ничего на целом свете, кроме снежной грозы вокруг них. Никого и ничего, что бы помешало ему.
Подняться выше, найти ее губы, впиться в них – самые желанные на Туре и во всей Вселенной, вжать принцессу в стекло – вокруг нее ореолом разлились ломаные линии разбегающихся молний, закололи его острым льдом: помни, кто сейчас с тобой, помни, кто она! Больно и до дикости возбуждающе, до тьмы, поднимающейся из самых глубин тела, до хрипа и сжимающихся на запястьях пальцев – не отпущу, ни за что, никогда.
Марина вдруг отвернула голову, с каким-то отчаянием толкнула его в плечо – он шагнул назад, тяжело дыша, готовый уложить ее тут же, у стены, – и медленно, глядя ему в глаза, отняла руку от живота.
Люк опустил взгляд и замер, заметив, как дрожит она, сжав в кулаке жемчужную нить.
Там, на тонкой коже над тазовой косточкой, было выбито его имя, стилизованное под извивающегося кольцами, поднявшего голову змея. И не узнать свой почерк было невозможно – выглядела татуировка так, будто он взял острое перо и вырезал на ней свое клеймо.
Lucas.
Змей атакующий.
Прокричи она свое признание – и то оно не произвело бы такого эффекта.
Люк коснулся рисунка пальцем, повторяя движение руки при росписи, вздохнул, тряхнул головой, ослепленный вскипевшим желанием, притянул ее к себе за жемчужную нить, как за ошейник, – она спрятала лицо у него на плече, – подхватил под ягодицы и понес к кровати.
Марина, Марина…
Ты сама отдала себя мне в руки – и я не пожалею тебя.
Горячие губы на солоноватой от изнеможения коже – жемчуг мешает, и ты рвешь его под грохот громовых раскатов.
Я не прошу жалости. Только касайся меня вот так, обжигай темными глазами, царапай щетиной, сжимай, хрипя, как зверь. Только не останавливайся.
Грудь – покрасневшая, набухшая, ноющая, – а тело тяжелое сверху, и пальцы жадны, и губы неистовы и снова и снова терзают тебя.
У тебя ведь никого не было? Скажи мне! Скажи…
Болезненный и злой женский укус в шею – и сдавленное ревнивое рычание, и пальцы там, где все уже влажно и горячо. И растерянный, ошалевший от удовольствия взгляд, когда она прекращает вздрагивать и выгибаться.
Скажи!
Не… было… никого…
Свирепая, бессмысленная радость – не ты ли растрачивал себя, тебе ли требовать того, что требуешь? И нежность – насколько ты еще вообще способен на нее, – потому что от одного Марининого низкого голоса, шепчущего что-то отрывистое, от бесстыдно торчащих вверх сосков, от атакующего змея под губами голову сносит напрочь.
Она, как миллионы покоренных женщин до нее, ложится на спину, вытягивает руки над головой, и приоткрывает губы, и разводит бедра, и выстанывает мужское имя: сейчас это твое имя – Люк, Лю-ю-ю-юк, – и кажется, что за одной ею ты охотился всю жизнь, единственную искал во всех остальных. |