И то же самое ждет в ближайшие тридцать лет другие одинокие души, супружеские пары, кучу разного народу по всей стране. Все они будут слушать, слушать радио. Свет превратится в туман, а туман — в тени. Тени сменятся голосами, голоса — очертаниями, а те, в свою очередь, обретут плоть, и в конце концов по всей стране, точно так же, как здесь и сейчас, возникнут комнаты с гостями, настоящими и ненастоящими, и настоящие покорятся ненастоящим, и начнется сущий кошмар, в котором уже не отличить плоть от видимости. Десять миллионов комнат, в которых десять миллионов старушек по прозванию «маменька» будут чистить картошку, недовольно фыркать и разглагольствовать. Десять миллионов комнат, в которых юный Олдрич будет на полу играть в шарики. Десять миллионов комнат, где прогремят выстрелы и куда с сиренами примчатся кареты «скорой помощи». Боже праведный, какой колоссальный, вселенский замысел. Пропащий мир, но он положил этому конец. Мир пропал еще до того, как Джо поднялся на борьбу. Разве много других мужей начали сегодня сражаться, обреченные на печальный исход, на поражение, подобное тому, что потерпел он сам, и лишь потому, что простые законы логики были попраны злосчастной черной электрической коробкой?
Он почувствовал, что полицейские надели на него наручники. Энни улыбалась. Каждый вечер она станет устраивать безумства, смеяться и путешествовать, а он будет далеко.
— Выслушайте меня! — закричал он.
— Придурок, — разозлился полицейский и ударил его.
Когда они двинулись вперед, откуда-то послышались звуки радио.
Проходя мимо гостиной, манящей теплым светом, Джо на мгновение заглянул внутрь. Там, возле радиоприемника, раскачиваясь на стуле, сидела старуха, лущившая молодой зеленый горошек.
Он услышал, как где-то стукнула дверь, и непроизвольно шагнул туда.
Взгляд его упал на отвратительную старуху, а может, старика на стуле посреди уютной и прибранной комнаты. Что там происходило? Чем были заняты стариковские руки — вязанием, бритьем или чисткой картофеля? А может, лущили горох? Годков-то им сколько? Лет шестьдесят? Восемьдесят? Сто? Десять миллионов?
Он невольно стиснул зубы; вялый язык словно присох к нёбу.
— Входи, — послышался голос старушки-старика. — Энни на кухне, ужин готовит.
— Вы кто? — спросил он.
От волнения у него заколотилось сердце.
— Тебе ли не знать. — Ответ сопровождался пронзительным смехом. — Я — маменька Перкинс. Ты ж меня знаешь, конечно, знаешь, знаешь.
На кухне он прислонился к стене. Жена повернулась к нему, не выпуская из рук терку для сыра.
— Милый!
— Кто это, кто?.. — ошалело и невнятно повторял он. — Что это за личность в гостиной и откуда?
— Да это всего лишь маменька Перкинс. Ну, ты ведь знаешь, из радиопередачи, — вполне разумно объяснила жена и нежно поцеловала его в губы. — Не замерз? Ты весь дрожишь.
Прежде чем его увели, он успел заметить, как она с улыбкой кивнула ему на прощание.
Парная игра
Бернард Тримбл с женой пристрастились играть в теннис. Когда он у нее выигрывал, она жутко расстраивалась, а когда выигрывала она, в него будто вселялся бес, и он, мягко говоря, расстраивался так, что дальше некуда.
Как-то летним днем в зеленеющей Санта-Барбаре Бернард Тримбл ехал по загородной дороге с красивой покладистой девушкой, своей новой знакомой. Ее волосы и яркий шарф развевались на ветру, а философская глубина взгляда выдавала усталость от приятного времяпрепровождения. И тут мимо них по встречной полосе стремительно промчалась машина с открытым верхом: за рулем была женщина, а рядом с нею — молодой атлет. |