Это подарок от моих родных и близких. Моя боль, ярость и беззащитность. Все могло быть иначе, но они сами сковали мне меч против них же самих, закалили этот меч и подвесили к моему поясу.
И я им за это даже не благодарен, потому что если бы этого не случилось, на моей душе было бы гораздо меньше шрамов.
Людвиг умирал целую неделю. Смешно, но меня даже в мыслях никто не заподозрил. От меня же одни кости остались за время моего затворничества, на мне же ошейник был со Святым Словом – был меньше, чем ничто.
И потом – меня, как всегда, перестали замечать.
Они возились с Людвигом.
Лейб‑медик сначала сказал – похоже на черную оспу. Потом понаблюдал‑понаблюдал – нет, скорее, на проказу, но осложненную и нетипичную. И тогда собрали консилиум.
И все эти лейб‑медики, просто медики, лекари, знахари, святые отцы кружились вокруг Людвигова ложа, как воронье вокруг падали – черные, хмурые. Обсуждали, советы давали, поили его всякой дрянью…
Ни одного некроманта, конечно, не позвали. Любой некромант сходу сказал бы, в чем дело, – чужая, мол, злоба его убивает. Но кто их слушать будет? От лукавого? И потом – где бы взяли некроманта в таком‑то благочестивом государстве. Так что мне ничто не грозило.
Обо мне говорят, что я не знаю жалости… Очередная ложь.
Я не наслаждался, не верьте слухам. Я смотрел на него, на его смазливое личико в язвах, на руки, высохшие, потрескавшиеся, покрытые струпьями, – и меня тошнило. Я бы его добил с облегчением, из сострадания добил бы – по‑другому ему нельзя было помочь, – но они‑то надеялись, что он выздоровеет…
Ох, если б он меня позвал и попросил смерти! Если бы он понял, хоть перед самым концом! Я бы, наверное, плюнул тогда и на корону, и на власть – я бы отпустил его душу, а сам в монастырь бы ушел. И никогда больше не использовал бы Дар – даже чтобы муху прихлопнуть.
Но так не бывает.
Он смотрел на знахарей бешено и хрипел:
– Быдло тупое! Холуи ленивые! Что, ни один идиот не может придумать, как скорее меня вылечить?! Мне же больно, гады! У меня же невеста! Вам что, все равно, да?!
Ему и в голову не могло прийти, что кому‑то может быть все равно. С ним всегда все носились. Да что там – весь белый свет существовал для его удовольствия. Все люди служили ему игрушками. Он никогда не страдал, мой братец Людвиг. Он был здоровый, его никогда не били, ему давали все, что он попросит, – а тут…
О, как его бесило, что Господь Бог его не слушается! Он же просил – дай мне поправиться, ясно просил – а Бог не дает!
Уже перед самым концом он скулил, как щенок:
– Папенька, сделайте что‑нибудь! Ну сделайте! Я жить хочу!
И папенька смахивал скупую мужскую слезу, а маменька просто в конвульсиях билась. Но как бы они ни оплакивали его – горе им не мешало ненавидеть меня.
Я же теперь стал наследником. Вот так.
Людвиг мне сказал напоследок:
– Ты, Дольф, сам знаешь – ты в наследные принцы не годишься… Ты – выродок. Но судьба за тебя, будь все неладно, – радуйся давай! Радуйся!
А отец с матерью меня взглядами просто в пол впечатывали. Они тоже так думали, слово в слово. Меня их отвращение к земле гнуло, в узел завязывало, но ненависть распрямила.
Если бы не неделя с Нэдом, они бы меня стоптали в пыль. Но теперь у меня было оружие, хорошее, надежное оружие – и я даже глаз не отводил. И не раскаивался.
Когда Людвига хоронили, я придерживал гробовую пелену и ощущал на себе взгляды двора. И как всегда – принимал к сведению.
В день его похорон как раз собирались устроить помолвку.
Прекрасная Розамунда стояла в сторонке, вся мокрая от слез, вся в черном – как пушистый котеночек, который попал под ливень. |