И значит… Это значит, что впереди у него — мрак и тоска. Были бы дети, ради кого имело смысл цепляться за эту жизнь…
И глядя на себя сегодняшнего, постаревшего и обрюзгшего, он вспоминал свои молодые годы. Тогда девушки не давали ему проходу, на шею вешались. И какие девушки! Не одну из них Парнов довел до истерики словами: «Прости, дорогая, нам надо расстаться». Не одна рыдала в подушку, вспоминая их горячие ночки. Не одна умоляла вернуться… И всегда ему удавалось выйти сухим из воды. Только один-единственный раз он дал осечку. До сих пор вспоминает об этом с содроганием… Она забеременела. Он сказал, что никаких детей не желает. «И вообще, я не уверен, что это ребенок мой», — бросил он и с тех пор ее не видел. Говорили, что она чуть не кинулась под поезд, но все, слава Богу, обошло его стороной. Как ее звали? Лена, Лиля, Лариса или Лиза, что ли? Такая высокая девушка, умная, довольно привлекательная.
Сейчас, наверное, замужем, имеет кучу детей и о нем вспоминает как об ошибке молодости. Вот если бы она тогда родила, его сыну было бы сейчас лет двадцать с лишним — здоровый мужик. Ну, от армии он бы его откупил, это точно. Пристроил бы в какой-нибудь престижный вуз — Академию управления или там в МГУ на юрфак, их фирме как раз нужен свой юрист. И девочка хорошая у него есть на примете, неплохой была бы ему женой — дочка одного знакомого финансового магната. У нее, конечно, ветер в голове, но это по молодости, обычно это проходит после рождения первого ребенка. А потом бы другие дети пошли, внуки…
«Тьфу, размечтался», — обрывал свои мысли Парнов, машинально чистил зубы и шел в спальню под бок к своей жене, чья кожа, щедро намазанная кремом, в ночном полусвете супружеской спальни отражала свет уличных фонарей.
Да, каким он тогда был молодцом, черт подери!
«А насчет сына надо бы узнать, — думал он, уже засыпая. — Выяснить надо бы насчет сына… Чем черт не шутит…»
И в ту же секунду проваливался в темную бездну сна, без видений и кошмаров.
«В этот вечер мне опять хотелось удавиться…»
Тонкие узловатые пальцы с желтой кожей на кончиках фаланг перебирали тетрадные листки. Красный карандаш то и дело зависал над страницами, исписанными мелкими, уложенными вправо строчками. Взгляд темных сосредоточенных глаз под короткими, словно опаленными ресницами быстро скользил по тексту.
Красный карандаш подчеркнул последнюю фразу на последней странице и застыл в воздухе. «В этот вечер мне опять хотелось удавиться».
Так ли это? Что-то есть неверное в этой законченной круглой фразе, что-то фальшивое… И это после целого пассажа о ней — с одобрением ее слов, признанием ее правоты. Во всем тексте красной нитью — «она права, она сказала». А права ли она? То ли она сказала?
Это эпатаж. Фальшь чувствуется с самого начала: да, видела своего милого — и ничего, ну ничего в душе не шелохнулось. Эта девица врет сама себе. Кому же еще врать, как не самой себе? Никто ей не поверит, а сама себе — пожалуйста… А потом, как точка в конце длинного предложения, сообщение, рассчитанное на потенциального читателя, — «хотела удавиться». Эта точка как будто зачеркивает все два месяца почти ежедневной работы. Мол, как ни старайтесь вы с вашими душеспасительными беседами, все равно страдала, страдаю и буду страдать. Потому что мне это нравится — страдать. Потому что в страданиях виноват всегда кто-то, а не ты сама.
Пухлая тетрадка отброшена на стол. Из ящика стола появилась аудиокассета, и зазвучал тонкий, капризный, изломанный ненавистью голос:
«— …А я не хочу, не хочу, чтобы он думал, что может распоряжаться мной как ему вздумается! Почему он считает, что если он мой отец, то имеет право составить расписание всей моей жизни, а я должна его выполнять по минутам? А я не хочу выполнять, не хочу! И всегда буду делать все поперек! Вот ему назло выйду замуж за какого-нибудь мелкого уголовника из провинции и буду демонстративно ходить в тряпье, жить в хрущобе и питаться одними макаронами. |