Изменить размер шрифта - +
Каждое слово разговора потрясало Павла, он старался запомнить все в точности, чтобы пересказать домашним.

— Я уже слышал, — сказал Кузин, — снова будет выходить «Колокол» в Лондоне, да? Что ж, западничество и европеизм — наша последняя надежда.

— Есть еще одна — непройденный путь евразийства.

— Евразийство — это тупиковый путь, — заметил Тушинский с презрением.

— Да и западничество — тоже тупиковый путь. Так и мечемся всю жизнь между двумя тупиками, — это сказал человек, стоящий к ним вполоборота, из другой группы. Он сказал это как-то неожиданно зло, и сам растерялся от своего тона. Никто не звал его вмешиваться, да и подслушивать тоже не звали. Встрявший в беседу человек заморгал, хотел было извиниться, потом понял, что и это нелепо, и отвернулся так же бестактно, как и влез в беседу.

Семен Струев перешел к следующей группе, откуда и пришла реплика. Он знал всех в этом зале.

Другая группа, состоящая из профессора истории Сергея Татарникова, искусствоведа Рихтера и протоиерея Николая Павлинова, тем временем обсуждала иные вопросы — не злободневные, но онтологические. Татарников, как обычно, пикировался с Рихтером, а протоиерей их примирял. Татарников просто подхватил обрывок беседы соседей и, по своей привычке спорить, встрял с мнением. Теперь он продолжал разговор с Рихтером. Соломон Рихтер говорил так:

— Россия по историческому развитию своему — приговорена быть пограничной территорией. Так сказать, фронтир. Между Великой степью и европейской цивилизацией, между быстро бегущим временем Запада и медленным временем Востока.

— Для чего, скажите на милость, употреблять французский термин frontiere, говоря о России? — возразил ему Татарников. — Почему «фронтьер»? Нам, русским, всегда мнится: вклей иностранное слово — и дело прояснишь. Добро б хоть Россия с Францией граничила. А граничит она с Афганистаном да с Чечней, при чем тут frontier? Скажите уж по-турецки или на фарси. Разве я не прав, батюшка?

— Россия — трансформатор; если представить, что есть трансформатор, переключающий не энергию, а время… — гнул свое Рихтер.

Отец Николай, не имея привычки вслушиваться в слова других, говорил раскатисто:

— Ах, как это трудно — понять себя. Чего нам не хватает, так это культуры. Культура должна проявляться буквально во всем. Ведь что такое культура? А? В Равенне, например, — говорил отец Николай, — великолепная форель. И это не мешает смотреть на мозаики. Головокружительная красота — дух захватывает; мозаики, от которых сердце бьется так, что аж в ушах звенит, и когда от всего этого хочется просто, вульгарно передохнуть, спускаешься с холма, и слева… Вы бывали в Равенне? — спросил он Рихтера.

— Да. То есть сам не бывал, — сбитый с толку Рихтер развел руками, — но мозаики знаю. По книгам.

— Я сейчас о другом. Так вот, обычный, совершенно ординарный ресторанчик, из тех, куда заходят на бегу, перехватить кусок на скорую руку. Ждешь там найти какую-нибудь позавчерашнюю пиццу. Думаешь, вот сейчас шмякнут на тарелку кусок прогорклой мерзости. Но подают свежайшую, только что пойманную и, наверное, доставленную с озера Фузаро — форель. Жарят на рашпере, хрустящая корочка, золотистая, — кстати, хребет у форели отделяется на удивление легко — поливаешь ее лимоном — и с холодным Фраскате…

— Прекрати, Николай — говорил Татарников, — у меня язва, и от твоих рассказов может приступ начаться.

— Это ведь все вместе, Сереженька. Нельзя культуру расчленять на составные части. Какие теперь фронтиры, какие границы? Общий дом, одна территория.

Быстрый переход