— Чего?
— Шантаж, — сказал Дуссандер. — Разве это не так называют в «Манниксе», «Гаваи 5–0» и «Барнаба Джонсе»? Вымогательство. Если из-за этого…
Но Тодд расхохотался от души мальчишеским смехом. Он тряс головой, пытаясь что-то сказать, но не мог, и опять смеялся.
— Нет, — сказал Дуссандер, и вдруг стал седым и еще более испуганным, чем в начале разговора с Тоддом. Он снова отхлебнул из своего стакана, поморщился и вздрогнул. — Я вижу, это не так, по крайней мере, не вымогательство денег. Но по тому, как ты смеешься, я чувствую все-таки, что вымогательство есть. Чего тебе надо? Зачем ты пришел и потревожил старика? Ну, предположим, как ты сказал, я когда-то был нацистом. Даже в гестапо. Но теперь я всего лишь старик, мне нужны свечки, чтобы заставить работать кишечник. Что тебе нужно?
Тодд снова посерьезнел. Он взглянул на Дуссандера открыто и подкупающе откровенно:
— Что? Я хочу услышать об этом. Обо всем. Это все, что мне нужно. Правда.
— Услышать об этом? — отозвался Дуссандер. Он был в полнейшем недоумении.
— Да, об огневых ротах, о газовых камерах, печах. Как люди выкапывали себе могилы, а потом стояли на краю и падали. О, — он облизал губы, — о допросах, экспериментах. Обо всем. Обо всех ужасах.
Дуссандер глядел на него пристально, но как-то отрешенно, как ветеринар мог бы смотреть на кошку, только что родившую двухголовых котят.
— Ты — чудовище, — мягко сказал он.
Тодд фыркнул.
— Если судить по книгам, которые я прочел для своего реферата, это вы — чудовище, мистер Дуссандер. А не я. Это вы отправляли их в печи, а не я. Две тысячи в день в Патине до вашего прихода, три тысячи после, три с половиной миллиона перед тем, как пришли русские и остановили вас. Гиммлер называл вас специалистом по производительности и вручил вам медаль. И это вы называете меня чудовищем? Господи!
— Это все грязная американская ложь, — сказал удивленно Дуссандер. Он со стуком поставил стакан, расплескав виски на руки и на стол. — Это было не моего ума дело. Мне давали приказы и директивы, а я их выполнял.
Улыбка Тодда стала шире, почти превратившись в ухмылку.
— Я знаю, как американцы все исказили, — пробормотал Дуссандер. — Но это ваши политиканы представили нашего доктора Геббельса в виде ребенка, играющего с книжкой с картинками в детском саду. Они рассуждают о морали, а в то же время обливают плачущих детей и старух горящим напалмом. Ваших законопротивников называют трусами и пацифистами. За отказ выполнять приказы их сажают в тюрьму или выдворяют из страны. Те, кто хочет продемонстрировать протест против неудачной азиатской кампании, выходят на улицу. Солдаты, убивающие невинных, получают награды из рук президента, их встречают парадами и почестями после того, как они насаживали детей на штыки и сжигали госпитали. В их честь даются обеды, им вручают ключи от города, бесплатные билеты на игры профессиональных футболистов. — Он поднял стакан в сторону Тодда. — Военными преступниками считают только тех, кто проигрывает, за то, что они выполняли приказы и директивы. — Он выпил, а потом закашлялся так, что краска вернулась к его щекам.
Весь этот монолог Тодд прослушал, ерзая, как обычно при разговорах родителей, когда они обсуждали вечерние новости — все, что говорил «старый добрый Уолтер Клондайк», как называл его отец. Политические взгляды Дуссандера волновали его не больше, чем акции. Он считал, что люди придумали политику, чтобы оправдывать свои действия. Как в прошлом году, когда ему ужасно хотелось заглянуть под юбку Шэрон Эккерман. Шэрон осудила его за это желание, но по ее тону можно было догадаться, что эта мысль ее даже волнует. |