У крошечного однооконного домика бабка попросила остановиться. Следом за ней вышел Михайло. Машина опять покатила, выскочила на линию железной дороги, оставив по левую руку вокзал, и остановилась у длинного деревянного барака.
Кольцов помешкал у багажника, открыл капот, поколдовал там. Сергей, не двигаясь с места, глядел перед собой и не понимал, зачем он поехал сюда, зачем не остановил машину у вокзала.
— Ну вот, порядок, — услышал он, — вылезайте.
Миновали узкий коридор с десятком дверей и вошли в просторную полупустую комнату: широкая тахта и колыбель. У окна лицом к ним стояла молодая женщина. За ее спиной уже темнело небо. И вдалеке виднелся длинный дом, а над ним трубы с клубами темно-синего дыма.
— Собирай на стол, — сказал Кольцов. — Это вот — Сергей Дмитриевич, а это… супруга. Татьяной зовется. Собирай скорее, мне к майору и обратно в Линтовку.
Он открыл дверь в соседнюю комнату, там тоже все казалось нежилым — и колченогий стол, и четыре табуретки, посудный шкаф и даже этажерка с книгами: книжки стояли аккуратно и безжизненно. Кольцов гремел рукомойником, стучал посудой, шаркал стульями — казалось, вещи от него отскакивают. А женщина двигалась бесшумно и безучастно. Поставила разогретые на сковороде консервы, глубокую тарелку с винегретом и блюдце с куском сала. Разлила по тарелкам щи, но за стол не села, опять отошла к окну. Длинный дом с клубами синего дыма за ее спиной походил на корабль.
— Я пить не буду, — сказал Кольцов, — начальник сразу учует. Разговоров не оберешься. А вы бы выпили. Без компании, конечно, скучно. Она не пьет, ребенка кормит. А раньше выпивала будь здоров. — Женщина слушала молча. И правда, жар-птица: тяжелые рыжие волосы, румянец во всю щеку, глаза как синие блюдца. Белая кофта в крапинку, фартук в желтых и голубых разводах — она была как-то не к месту в этой голой серой комнате. Она стояла безучастно, и непонятно было, слышит ли она то, что говорит Кольцов. Кольцов говорил без остановки. Но того голоса, каким он окликал прохожих: «Эй, там, в лесу», — не стало. Он говорил отрывисто, резко, как будто команду подавал. Он быстро выхлебал щи, быстро съел тушенку, встал, потянулся и, бросив на ходу: «Она вам раскладушку поставит», — ушел. Под окном завыла машина и «а чтоб тебя» — и серая «Победа» помчалась по ровной, как стрела, дороге.
* * *
Он лежал на раскладушке, заложив руки за голову. Прямо в окно, запутавшись в сетке черных ветвей, смотрела большая граненая звезда. Потом ветки растворились в темноте, небо черное, беззвездное, а эта звезда — как на юге — глазастая, яркая. Вот смотреть бы на нее и ни о чем не думать. Ни о том, что было, ни о том, что будет. Заколотить память. Пусть лежит тихо, не ворочается.
Больше всего поражала тишина. Там, на катере. Потом в лесу. И здесь, в темноте этой комнаты. Пуды тишины. До звона в ушах. Дождь так и не пролился, и гром утих или ушел далеко. Сна не было.
Круглая плетеная корзинка и крупные голубые яйца. Синеликий младенец на руках у матери. И этот за стеной — толстый, розовый. Если бы минувший день с такой отчетливостью не вставал в его памяти, он бы, наверно, уснул. Но кто-то снова и снова разворачивал перед ним петлистую узкую реку и всех, кого он видел на катере, и все, что слышал нынче. Кто-то беспощадно и навязчиво впечатал в его память каждое лицо, каждое слово. Они не давали покоя, как яркий свет при головной боли. Сколько времени он лежит вот так и смотрит в темное окно? Три часа? Четыре? После того как уехал Кольцов, наступило молчание, и Сергей был рад ему. Он не хотел знать, что случилось в этой семье. Чужие жизни душили его, и он не хотел больше о них слышать. |