Я стоял над мертвым телом, оцепенев от горя и ужаса, и затем — я не стыжусь признаться в этом — разрыдался, как малый ребенок.
И ничего удивительного. У меня не было друзей, а этого человека я знал два месяца, и он был по-своему добр ко мне и многому меня научил. Я был еще очень молод, и тяжкая горечь утраты не стала еще для меня привычной.
Однако я быстро утер слезы и, следуя его собственным принципам, обыскал покойника, но не нашел ничего, кроме золотого медальона со светлым локоном внутри и серебряного свистка, снятого им с мертвого моряка.
Они и сейчас лежат передо мной, когда я Пишу эти строки, и даже теперь я с грустью вспоминаю о странном человеке, который умер, унеся с собой свою тайну. Я сделал для него все, что мог. Я похоронил француза возле его маленькой хижины, положив рядом с ним его шпагу, и, засыпая могилу песком, бормотал: «Господь да упокоит его душу», — так как знал, что ему бы это понравилось, хотя все молитвы — пустой звук, ибо, по моему разумению, уж коли человек мертв, то он мертв окончательно и одному Всевышнему дано судить о нем по его делам, добрым или злым.
Когда над могилой образовался песчаный холмик, я взгромоздил на него тяжелый сундук с одеждой и, подобрав лежавший на земле пистолет, снова зарядил его. Затем я вернулся к зарослям кустарника, но, как ни старался, не нашел и следа того, кого искал: незнакомец словно растворился в воздухе. И тем не менее я дал себе клятву, что, если встречу его на том или на этом свете, у него будут основания запомнить Джереми Коротышку и человека, которого он так подло заколол на берегу Файфа.
Отказавшись наконец от бесплодных поисков убийцы де Кьюзака — ведь незнакомец был не кем иным, как убийцей, — я покинул опустевшую хижину француза и его одинокую могилу и, не взяв с собой ничего, кроме пистолета и рапиры, вернулся на борт яла, который все это время с полощущимся парусом качался на волне, скрипя килем по прибрежному песку.
Я оттолкнул лодку от берега и бросил последний взгляд на место, где провел столько приятных, хоть и необычных дней, пытаясь проглотить тугой комок, подкативший к моему горлу и мешавший дышать. За всю обратную дорогу я сделал всего одну остановку, чтобы спрятать в укромном месте свою рапиру, ибо никто в Керктауне до сих пор не видел меня со шпагой и не знал о моем умении ею пользоваться.
Старый Эйб ожидал меня у лодочного причала, но у меня не было настроения болтать с ним, и я медленно побрел домой, чувствуя себя странно повзрослевшим оттого, что видел, как погиб человек, и размышляя, тот ли я Джереми, который покинул Керктаун всего несколько часов тому назад. Ночью, когда стемнело, я вернулся за шпагой, достал ее и с тех пор держал постоянно при себе. Я возвратился к прежней жизни и продолжал свои физические упражнения, втайне от других наращивая силу и ловкость, занимаясь резьбой по дереву и обучением в школе, где, как ни странно, мальчишки очень меня полюбили и в большинстве своем учились охотно и добросовестно.
Хоть я и мало общался со своими сверстниками и редко беседовал с ними, от моего внимания не ускользало все то, что происходило в Керктауне. И в один прекрасный солнечный день, предвещавший скорую весну, я обнаружил, что многие, если не все, деревенские парни внезапно помешались — да, именно так я расценивал это — из-за девицы, недавно появившейся в Керктауне, или, чтобы быть более точным, в его окрестностях. Девицу звали госпожой Марджори Бетьюн, и она была единственной дочкой старого Эндрю Бетьюна, владельца поместья Крукнесс, который в молодости вынужден был бежать из страны и до сих пор жил в Швейцарии, где, как поговаривали, женился и где похоронил свою жену. Теперь, на старости лет, он решил вернуться домой, чтобы умереть на своей земле. Говорили также, что, когда он обнаружил, в каком состоянии находится его имение, он крепко выругался, поскольку землями Крукнесса пользовался всяк кому не лень. |