И долго объясняла ей, что этого не может быть. А ты пришел и сказал, что и я, и черепаха говорим глупости и ты нам покажешь что-то новенькое. Но тут ты как раз разбудил меня… У нас есть свежая хала, осталась со вчерашнего вечера, она в полиэтиленовом пакете, рядом с кофе…
Все, что обещала Римона Ионатану, сбывалось одно за другим. Уже в девять часов утра кибуц распахнул все окна, разложил на подоконниках, чтобы проветрить, перины, одеяла, подушки. Льющийся свет делал еще насыщеннее все цвета, будь то голубой цвет пододеяльников или полыхающий пламенем розовый ночных сорочек.
Белые-белые стояли наши домики в этом голубом неистовстве света, и от черепичных крыш, словно глубоко окунувшихся в красную краску, поднимался легкий пар. Вдалеке, на востоке, парили в воздухе горы; казалось, они растворялись в сиянии, переставая быть горами и превращаясь в собственную тень.
— Поглядите, мой господин, — обращается Азария Гитлин к соседу, слесарю, работающему в кибуце по найму, человеку с разорванным ухом, — поглядите — о, я забыл сказать «доброе утро»! — поглядите, какую тотальную победу одержала весна, нанеся лишь один потрясающий удар.
А человек этот, Болонези, долго взвешивает сказанное, опасаясь какого-нибудь подвоха, смотрит на Азарию так, будто напряженно пытается разгадать, где же тут кроются хитрость и злой умысел, и наконец смиренно отвечает:
— Слава Богу.
И вот уже воспитательницы в яслях выводят малышей, одетых в маечки и спортивные брючки, усаживают их — по четверо в каждый экипаж — в широкие тележки, в которых обычно возят белье в прачечную, и возят по дорожкам кибуцной усадьбы.
Иолек, в теплой пижаме и комнатных туфлях, подбитых ватой, глядя из окна на лужайки, где кипит жизнь, замечает:
— Настоящий карнавал!
А жена его Хава говорит из-за двери туалета:
— Я опять не спала всю ночь. В пять утра меня разбудили птицы, я испугалась: что это, тревожная сирена? Каждый раз что-нибудь новое…
Люди сбрасывали с себя одну одежку за другой, закатывали рукава, расстегивали пару пуговиц на рубашке, были и такие, что вышли на улицу полуголыми, обнажив грудь, покрытую волосами, или тонким золотистым пушком, или завитками, тронутыми сединой. Медовый свет нежил наши иззябшие плечи и напоенные влагой лужайки. Он дробился на осколки, ударяясь о жесть водосточных труб, ласкал поблекшую за холодные зимние ночи траву, пронизывал мрак огромных кипарисов.
Чудом мнились нам жужжавшие кругом мухи и пчелы: в каких потаенных убежищах скрывались они всю зиму от холода, заморозков, бурь? И откуда, если не из снега, всего четверо суток тому назад падавшего, снежинка за снежинкой, на вершины восточных гор, посыпались на нас эти белые, излучающие сияние, закружившиеся в теплом хороводе бабочки? Подобно пчелам, бабочкам и птицам, домашние собаки в смятении метались по лужайкам, выписывая замысловатые петли, словно вышли на охоту за солнечным зайчиком. А солнечные зайчики и впрямь усеяли траву, кусты сирени и гибискуса, ослепительно яркую бугенвиллею. Легкий морской ветерок подзуживал и подстрекал пузырьки света испробовать всё. И они, вырвавшись из лужицы, метались по стеклу, по водосточной трубе, они мерцали и гасли, рождались вновь, дробились и смешивались, опять и опять рассыпаясь пылающими осколками.
Каждый, кто встречался тебе на дорожках кибуцной усадьбы, что-то напевал. Запах напоенной влагой земли заполнил все вокруг и, смешиваясь с принесенными ветром запахами моря, действовал на нас ошеломляюще, возбуждая восторженное стремление немедленно начать действовать, совершить нечто такое, что сулит быстрые перемены: перекрасить проржавевшую ограду, наброситься с мотыгой на заросли сорняков, подстричь живую изгородь, прокопать канавку, чтобы отвести застоявшуюся в луже воду, взобраться по водосточной трубе, чтобы заменить треснувшую черепицу, подкинуть в воздух зашедшегося в плаче младенца. |