Изменить размер шрифта - +
Иолек спал, охваченный чувством покоя.

— Спит как медведь наш Иолек, — со смешком заметил Срулик-музыкант, проходивший мимо в тщательно отглаженных брюках цвета хаки, в праздничной голубой рубашке, с мячом соседских детей в руках.

Хаве были неприятны его маслянистый немецкий акцент, его улыбка, казавшаяся ей неоправданно интимной. Ишь, уже и эти открывают свой рот. Можно подумать!..

— Дайте ему поспать, — прошипела Хава в сердцах, — дайте ему поспать спокойно хотя бы в субботу. Даже сторож в сумасшедшем доме вправе получить отпуск для личной жизни. Ночи напролет не спал он из-за вас, так что, если сейчас немного отдохнет?

— Да на здоровье, — рассмеялся Срулик, будучи по природе своей человеком добродушным, — пусть спит себе на здоровье страж Израиля.

— Очень смешно, — процедила она сквозь зубы, развешивая на веревке фланелевые пижамы, постельное белье, ночной халат, толстые свитера. — Да будет вам известно, что вы, те, кто укорачивает его жизнь, когда-нибудь потом выпустите книги воспоминаний о нем и напишете, что Иолек никогда не ведал покоя. Ну да ладно. У меня нет никаких претензий. У меня уже давно нет никаких претензий. Просто вы должны знать, что́ натворили…

— Но право же, — возразил Срулик, и в голосе его звучали доброжелательность и безграничное терпение, — грех сердиться в такое утро, Хавка. Какой свет! А эти запахи! Я чуть было не сорвал цветок, чтобы преподнести его тебе!

— Очень смешно, — огрызнулась Хава.

Срулик взмахнул руками, словно намереваясь бросить Хаве мяч. И вновь улыбнулся. И даже едва не подмигнул ей, но раздумал и пошел себе своей дорогой. Хава поглядела ему вслед, глаза ее были ослеплены горечью, словно глаза филина, по которым ударил луч прожектора. Она произнесла про себя: «Ну и хорошо». И повторила то же самое на идиш: «Шойн».

Ночь за ночью в постели рядом с этим толстым человеком, с запахами его болезни, с ненавистным ей дыханием курильщика, с храпом, бьющим ей прямо в лицо… И в свете электрической лампочки, которая горит в туалете и которую ни в коем случае нельзя выключать, нечеткая линия забитых до отказа книжных полок на стене и все его сувениры на этажерке, на стене, у изголовья кровати, будто броский плакат: «Я личность всенародно известная. Я был министром».

Да, ты был министром, ты личность государственная, всенародно известная, а я, мой господин, была твоей тряпкой, твоими старыми носками, которые прячут под зимними кальсонами, впрочем, и твоими зимними кальсонами я тоже была, мой господин. Чтоб ты был здоров, наш господин, верши великие дела, пусть вернут тебя в правительство, пусть даже сделают тебя президентом, только лучше бы мне умереть от пуль Бини, но он даже прицелиться из пистолета не умел, а умел играть на свирели, когда, выводя стадо на пастбище, шел один по берегу горной реки. И в ту нашу осень стоял он на камне, прямой и печальный, в черной русской косоворотке, с черным чубом, и играл на свирели украинские мелодии, долетавшие до гор, поднимавшиеся до самого неба, пока я не взмолилась: «Перестань, не то я сейчас заплачу». И он перестал, из любви ко мне перестал, а я начала плакать. А потом, в тот же вечер, когда я увидела его в щелку между досками барака, он лежал на спине, на своем пропитанном по́том матраце, голый, и теми же пальцами, что прежде держали свирель, держал он и перебирал, словно свирель, свою «штуку» и заливался слезами… А мой министр в это время храпел, и я шепотом разбудила его и заставила заглянуть в ту щелку и увидеть Биню, смятенного, ворочающегося, изливающего семя свое… И после этого министр решил создать комиссию, чтобы обсудить все, сохраняя тайну, и было решено дать времени сделать свое дело… Я была беременна… А с того момента, как прозвучали выстрелы, я стала для тебя сукой, ты збую, ты мордерцу, меня ты убил по-тихому, его ты убил по-тихому, а теперь тихо-тихо убиваешь и своего старшего сына, про которого я ни за что на свете не расскажу тебе, твой ли он сын или не твой, и, как сказал музыкант-подлиза, пусть спит себе на здоровье страж Израиля.

Быстрый переход