В ту же ночь, примерно через час после полуночи, отчаявшись заснуть и ощущая, что постель навевает ему жуткие образы смерти, Иолек встал, завернулся в свой фланелевый халат и со стоном надел комнатные туфли. Он очень разозлился из-за того, что Хава погасила свет, всегда горевший по ночам в туалете. Когда ему стало ясно, что электричество отключилось из-за бушующей за окном бури, гнев его не унялся, и он шепотом по-польски стал проклинать и себя, и свою жизнь. С огромными усилиями удалось ему, не разбудив жену, разыскать и засветить керосиновую лампу.
Иолек сидел за письменным столом, то прикручивая, то откручивая фитиль, чтобы отрегулировать пламя, ненавидя копоть и необходимость воздерживаться от курения. Надев очки, он до трех часов ночи сочинял, все сильнее распаляясь, длинное письмо Леви Эшколу, главе правительства и министру обороны.
7
Дорогой мой Эшкол! Тебя, наверно, удивит это письмо, в частности отдельные его аспекты, на которых я остановлюсь особо. И возможно, ты даже рассердишься на меня. Так вот, будь добр, не делай этого. Не раз случалось в наших спорах, что, исчерпав все свои аргументы по сути вопроса, ты защищался, прибегая к мудрости древних. «Не суди ближнего своего, — говорил ты, — пока не побываешь на его месте». На этот раз я использую сей аргумент, обратив его, с твоего позволения, к тебе самому.
Строки эти пишутся с болью, но ты, который никогда не оставлял товарища в беде, даже если что-то поразит тебя, не пугайся. Всего лишь несколько дней назад, на собрании партии в Тель-Авиве, ты внезапно счел возможным сесть на свободный стул справа от меня, то ли в шестом, то ли в седьмом ряду, и прошептал мне на ухо примерно следующее: «Послушай-ка, Иолек, дезертир, покинувший поле боя, мне тебя сейчас жутко не хватает». А я, грешный, ответил тебе примерно так: «А как же тебе не хватает меня? Как дырки в голове?» И тихонько добавил: «Между нами, Эшкол, будь я в такое время при деле, руки-ноги пообломал бы этим жуликам (если помнишь, именно так, по-русски, я их припечатал — жулики,), которые кишат вокруг тебя и превращают твою жизнь в сплошной кошмар». «Ну-у, — произнес ты с усмешкой и продолжил со вздохом, обращаясь скорее не ко мне, а к самому себе: — Ну-ну…»
Вот в таком тоне ведем мы с тобой разговор тридцать с лишним, тридцать шесть или почти уже тридцать семь лет. Кстати, я не забыл, как в октябре или, возможно, ноябре 1928 года в отчаянии пришел к тебе. То была наша первая встреча, ты тогда был казначеем Объединения кибуцев, и я буквально умолял тебя хоть как-то помочь нашей группе — мы прибыли из Польши и застряли где-то в Галилее, голые, босые, без копейки денег. «Ни гроша вы у меня не получите», — прорычал ты. И тут же добавил, словно оправдываясь: «Наши мудрецы учили: сначала следует помочь беднякам своего собственного города». И направил меня к Гарцфельду. Ладно. Гарцфельд, понятно, послал меня снова к тебе. И ты в конце концов смилостивился уступил и дал нам небольшой заем, назвав его с присущим тебе юмором и любовью к принятым у древних мудрецов формулировкам «платой за молчание». Я не забыл. Да и ты не прикидывайся простачком, ты тоже не забыл. Короче, в подобном тоне общаемся мы с тобой все время. Тридцать семь лет. Кстати, послушай-ка: не так уж много времени осталось у нас. Ведь итоги почти подведены. Но и тебе, и мне еще предстоит искупить друг перед другом свой грех, в котором виноваты мы оба: то тут, то там грешили мы суесловием, ложью, оскорблениями. Ладно. Извини и прости меня за все. Вот и я простил (кроме случая, связанного с Пардес-Ханой, — этого я не прощу тебе даже на том свете). Но наши взаимные счеты почти закончены. Тяжело у меня на сердце. Время наше ушло, Эшкол, и, возможно, грешно говорить то, что я скажу, но жертвы наши были напрасны. |